Высокая, сухопарая, в одной кофточке красного цвета и длинной, волочащейся по подтаявшему снегу зелёной юбке, в тёмном платочке, надвинутом на самые глаза, с толстой суковатой палкой в руке. Екатерина раздвинула окружение из солдат, подошла к женщине. Она давно слышала о ней, но ни разу ещё не видела. Юродивая, вещунья, так говорили о ней в городе. Подскочил Николай Андреевич Корф, городской полицмейстер, — он всегда сопровождал Екатерину в этих поездках на церковные службы, не доверял своим помощникам.
— Ваше величество, не извольте беспокоиться, — суетливо пробормотал он.
Екатерина отвела его рукой, встала прямо против юродивой и молча смотрела на неё.
Ясные глубокие голубые глаза, волосы, свисающие из-под рваного платка, розовые, нахлёстанные ветром щёки, белая нежная северная кожа и красные обветренные губы делали Ксению красавицей. Екатерина прикинула, как выглядела бы юродивая, одень её в яркий придворный наряд — пожалуй, затмила бы всех первых красавиц.
Подняв голову — Екатерина была много ниже ростом юродивой, — она засмотрелась на дурочку.
Потом взяла горсть монет из мешка, протянула Ксении. Та не шевельнулась, только бросила взгляд на руку государыни и тихо сказала:
— Тяжка ноша.
Екатерина разжала ладонь, и медяки посыпались перед юродивой. Тотчас подползли нищие, жадно хватали медяки, копошились у ног Ксении. Она не шевельнулась.
Ясными пустыми глазами взглянула она в лицо Екатерины, потом протянула руку:
— Возьми царя на коне.
В пальцах её блестел медный грошик. Она вложила его в руку императрицы, повернулась и пошла прочь.
До самого дворца лошади шли шагом. Белёсый день, неяркое солнце, то появляющееся из-за белых пушистых облаков, то скрывающееся за ними, лужи тающего снега, поздняя капель делали эту весеннюю пору года странно размягчающей, лениво-сонной. Екатерина сидела в карете, забившись в угол, и вертела в руке медный грошик с царём на коне на одной стороне и орлом с двумя головами на другой.
Брызги из-под колёс кареты тяжело шлёпались обратно в лужи, оседали тончайшей водяной пылью на дверцах и крохотных оконцах кареты, забивали передок облучка комьями мокрой грязи. Хмарь, набегавшая от залива, заволакивала чистое небо белыми облачками, делала всё вокруг нереальным и бесплотным. Нереальность эту рассекал лишь громкий возглас царского возницы: «Пади!»
Но расступаться было некому, да и лошади шли тихим, неспорым шагом. Больно уж тяжёлой казалась Екатерине, на последнем месяце беременности, быстрая езда, кочки и выбоины, через которые тяжело переваливалась карета, переворачивала ей всё нутро.
Вжавшись в угол, Екатерина видела, как стоит перед ней эта высокая, статная женщина с космами свисающих почти до колен волос, в драной красной кофте с буфами на рукавах, в подметающей грязь зелёной юбке и утопала в её глубоких голубых глазах. Заглянув в них, она словно увидела пустое сияющее пространство, неподвластное никаким бурям и невзгодам, лучистую даль, пронизанную сияющим светом, и ужаснулась. Она, российская императрица, почувствовала себя вдруг ничтожной и жалкой перед этой женщиной, владеющей секретом, который нельзя открыть ей, образованной и умной, секретом, известным только этой юродивой. Нащупав унизанными кольцами пальцами медный грошик, поданный ей юродивой, она ощутила внутренний страх, удивительную ничтожность свою перед высокой далью, в которой, казалось, парила эта удивительная женщина.
Но, вздохнув и вернувшись мыслями в привычный круг забот и суетных стремлений, она подумала, что каждому на этом свете определено своё место. И подивилась той острой зависти, которую она испытала, заглянув в сияющие глаза юродивой.
Никто не знает, что нам предопределено. И тут же оборвала себя — я знаю, что мне предписано. Ей хотелось сбросить всю эту тяжёлую сбрую, все эти цепи, что привязывали её, и внезапно поняла, почему она так остро позавидовала юродивой. У той не было цепей, абсолютная свобода, свобода от всего — от тела, которое требует ежедневной пищи, от привязанностей, которые окружают человека, от обстановки и пространства. И этой свободе и естественности, простоте образа жизни позавидовала Екатерина.
У юродивой нет ничего, и значит, она от всего свободна. Её не стесняли предрассудки, она могла позволить себе говорить что думает, она могла позволить себе не загромождать голову, мозг мелкими, суетными, никчёмными мыслями, которыми только и живёт человек. Екатерина почувствовала, насколько она сама несвободна. Она скована тысячами цепей, и самой крепкой цепью было её неукротимое честолюбие, которое прочитал на её одиннадцатилетнем лбу каноник Пфаль, предрёкший ей три короны...
«Каждому своё», — резонно заметила Екатерина и вернулась в круг привычных мыслей, хороводом проносящихся в её голове. Да, первая сегодняшняя её забота, чтобы Пётр не нашёл предлога удалить её, заточить в монастырь.
Он уже давно собирался это сделать.
Екатерина знала обо всех его словах. Ей докладывали, ей доносили со всех сторон.
Скрыть беременность ей удавалось уже на протяжении восьми месяцев. Узнай Пётр о том, что Екатерина в очередной раз ждёт ребёнка, он не преминул бы воспользоваться этой возможностью, чтобы избавиться от неё.
Она пыталась сблизиться с ним, как-то показать всем, что отец будущего ребёнка — Пётр. Стала бывать на его грубых вечеринках с немецкими, голштинскими капралами, курила вонючие трубки, обольстительно улыбалась, пила тот же шнапс, что и Пётр. Но скоро поняла, что из этого ничего не выйдет. Её тошнило в самый разгар пирушки, её выворачивало при одном взгляде на вонючие мундиры голштинцев...
Надо искать другой путь... Очень помогли ей бесформенные траурные одежды, она куталась в них, и расплывшуюся фигуру сложно было разглядеть под толстым слоем чёрных платьев и тяжёлых шуб... Но что будет, когда подойдёт самый день родов? Она уже и сейчас сказывалась больной и усталой, старалась не бывать на многолюдных сборищах, отказывалась от визитов, принимала у себя только самых близких людей.
Но день родов неуклонно приближался, и она боялась, что закричит, закорчится от боли, и тогда ей будет всё равно, кто видит или слышит её крики и стоны.
Она с благодарностью подумала о верном своём друге, Василии Григорьевиче Шкурине.
Он стал её верным слугой...
Она подкупала его, как только его приставила к ней императрица Елизавета, она давала ему деньги, она хлопотала о том, чтобы пристроить его родственников.
И всё-таки в один прекрасный день обнаружила, что он продаёт её.
Две штуки великолепной голубой, расшитой золотом материи получила она в подарок от матери. Разложив их на креслах, она любовалась отливами золота на голубом парчовом фоне. Фраза вырвалась нечаянно,~Шкурин стоял тут же и услышал.
— Я бы так хотела подарить эту материю матушке-юсударыне. Она будет великолепно смотреться с её белыми волосами и голубыми глазами. И матушка будет красива в таком платье...
Она спохватилась тут же и строго предупредила Шкурина, чтобы он не смел говорить императрице об этом её желании. Для неё самой будет радостью преподнести эту материю Елизавете — Екатерина искала тогда милости у императрицы, давно уже не жаловавшей её.
И как же она была удивлена и раздосадована, когда от императрицы пришли ей сказать, что императрица благодарит за подарок... Значит, это Шкурин, ничтоже сумняшеся, передал её слова, несмотря на запрещение, несмотря на то, что она всегда добра и щедра по отношению к нему. Значит, он предаёт и доносит, значит, это очередной шпион.
И она поступила так, как поступила бы истинно русская женщина, — вышла в переднюю, где стоял Шкурин, такой важный, такой достойный, одетый в расшитую золотом ливрею и носивший хорошо завитый парик. И отвесила ему такую оплеуху, от которой Шкурин едва не упал.
— Как вы смели передать мои слова, как вы посмели стать шпионом?
Она била и била его по толстому лицу, сразу утерявшему всю свою важность, сбила его парик. Красный, униженный, пойманный на шпионстве, пойманный на проделке, Шкурин упал к её ногам, бормотал слова прощения, молил её простить...