Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В пылу болезни, в обмороке боли бросался мысленно перед образом Христа Спасителя, плакал и бил себя в грудь кулаками, припадал к полу опухшими искусанными губами. И всё равно видел и видел эту страшную, бесстыдную, полную запахов пота и мужской слизи картину. В жару болезни извергал он семя, и, содрогнувшись, на секунду придя в себя, падал в глубокую пропасть стыда, и, обессиленный холодной грубой усталостью, лежал, не смея пошевелиться, не смея взглянуть на самого себя, залитый холодным отвращением и ненавистью к себе.

Потом начинались судороги, начиналась дикая боль, и он снова впадал в беспамятство, и снова и снова видел бесстыдную картину изнасилования, и вновь тело его откликалось на это видение.

В короткие секунды, когда возвращалось сознание, Степан тихо стонал от ненависти и отвращения и только твердил:

— Правильно, всё правильно, Господи, убей меня, возьми к себе, только не мучь так, не дай мне погибнуть в этой грязи и мерзости...

Глухо и немо молчали образа, только крохотный огонёк лампады освещал неяркий кружок руки на кресте. Степан бессмысленно глядел на этот кружок света, моля Бога дать ему смертный покой, но снова впадал в беспамятство от боли и нестерпимого телесного недуга, и опять видел Ксению, мужиков и бесстыже алую плоть, налитую и торчащую, и проваливался в кошмар.

Измученный душевной болью, он почернел и высох, в русых усах его просыпалась соль, заполстились и свалялись уже совсем седые волосы.

В редкие минуты, когда боль уходила, он бродил по дому, измученный, обессиленный, в серых холщовых подштанниках и опорках на босу ногу, кидался на колени перед образами, но не поднималась в его душе молитва. Он пытался молиться, но слова не вспоминались, и он только стоял и стоял на коленях, немо и горько глядя на почерневшие образа.

Так стоял он на коленях, и вдруг сжалось сердце, захолонуло ужасом, повеяло ледяной печалью. Он не закрывал глаза, глядел и глядел на образ Христа Спасителя, но вместо почерневшего лика Бога увидел Ксению. Она шла к нему, лёгкая, чистая, яркая, в длинной белой рубашке до пят, с протянутыми руками, длинные кружевные рукава скрывали запястья, и только пальцы были видны, длинные, белые, холодные.

   — Смерть моя пришла, — успел подумать Степан. — Господи, это всё, чего я хочу. Не оставь меня, Господи...

Он всё ещё стоял на коленях с открытыми глазами, и такой далёкой показалась ему земля, такими ненужными все земные суеты и заботы, таким лёгким он почувствовал своё тело, что руки его сами протянулись к Ксении...

Она шла по заросшему цветами зелёному лугу в яркой нарядной белой рубашке, протягивая к нему длинные белые холодные руки.

   — Не мучь себя, Степанушко, — слова её вошли в его душу неслышно и легко, как нож в масло, — не надругались надо мной...

Повернулась и ушла. И вот уже облачко тумана осталось от неё. Словно пелена упала с глаз Степана. Он обнаружил, что всё ещё стоит на коленях перед образами, что всё ещё смотрит в лик Господа, но уже не ощущал себя в этой комнате, в этих невысоких потолках, в этих пропитанных духом его отцов стенах.

Вот тогда-то он и встал с постели, осенённый внезапной радостью, тихим покоем, сошедшим в его душу.

Весенний день за окном завершил его выздоровление...

   — Федьку ко мне! — позвал он тихо, едва слышно.

Федька явился не скоро, и всё это время Степан простоял у окна, чувствуя умиление и тихую радость от весеннего дня, от едва пробивающейся из-под снега жизни, от весенней капели. Ему было хорошо и как-то неловко, словно он никогда не пробовал напитка, называемого радостью и покоем, а теперь пил взахлёб, расплёскивая вокруг капли этой радости и умиления.

Федька стоял перед барином с нечёсаной кудлатой головой, опухшей и отупевшей от многодневного пьянства. Всклокоченная его борода торчала в разные стороны, а узкие глаза-щёлочки смотрели на мир с невыразимой тоской и злобой.

   — Рассказывай, — велел Степан, всё так же стоя у окна.

   — Не губи, батюшка, — кинулся в ноги Степану Федька. — Не сумел я всё обладить, как надо, не губи, спаситель, покою не знаю уж сколько дён, всё об этом думаю, думушка думушку побивает...

   — Знаю, Федька, знаю, — тихо отвечал ему Степан, — как мука придёт мученическая, так не знаешь, куда деваться.

   — Ай и ты, барин, знаешь боль эту? — изумился Федька.

   — Знаю, Федька, знаю... Ну теперь говори.

Федька встал с колен, встряхнул кудлатой головой:

   — Было подумал я про себя, ох, недоброе дело затеял барин, а куда деваться, надо делать, грех всё равно не на мне, на тебе, батюшка. Всё обделал, как ты приказал, и мужиков напоил, и юродивую они разложили, и всё на ней порвали... Думал, всё, как и надо, обделали...

Степан похолодел:

   — Ну и?..

   — А только толки, барин, пошли, дурные толки. Сначала-то мужики ни гугу, а потом промеж себя, гляжу, шепчутся, трясут головами, вином заливаются. И ведь какое дело-то получается. Всё вроде шло как надо, и ложились они на неё, а как до самого-то дела дойти, тут и всё, каюк...

Степан странно и светло усмехнулся.

   — Не сдюжили, значит? — переспросил он.

   — Не могли одолеть, не стало силушки в самый крайний момент. Господь, знать, хранил юродивую.

   — И у всех так? — снова переспросил Степан.

   — Всё, как есть, до единого. Они уж после-то озверели, то мужики как мужики, а тут — конфуз. Ну и били её, сильно били, да так и бросили среди поля. Говорят, оклемалась она, приползла к домам, а там уж её подобрали люди добрые...

   — Да за что ж били-то? — ужасаясь в душе, сказал Степан. Но уже и сам понимал.

   — А вот за это самое, за бессилие своё, значит, что мужиками не стали. Боятся теперь и с бабой полежать...

   — Ступай, — устало оборвал его Степан.

«Не попустил Бог», — светло и радостно подумал он. И тут ужаснулся самому себе. Как он мог, как пришла ему в голову такая дикая мысль, что толкнуло его на такое? «Что ж наделал я, Господи, — горестно думал он. — Вовек мне такого греха не замолить. Гореть теперь в аду, — недобро думал он о себе. — Да и надо, так и надо. Любую муку теперь принять могу». Куда-то ушли мысли о белом её теле, уже не стояла у него перед глазами картина растерзанной и разложенной на снегу женщины, уже не вставал в памяти чистый белый её бок и полное, с голубыми прожилочками, бедро.

«Всё на беса сваливаем, всё себя оправдываем. Нет, это я сам, собственной головой додумался. Да что ж такое человек, если в нём так уживается и грязь такая, и небесная чистота?»

Впервые задумался Степан о человеке вообще, о том, зачем живёт на земле, зачем дана ему плотская жизнь. Думал без кривых увёрток, без виляний, беспощадно открывал свою душу и видел, как всё в ней перемешано. И не пытался свалить вину на кого-то, хотя бы и на беса. Заглянул в самые глубокие тайники души, на самое дно, и судил себя беспощадно. Чем же жив он? Мелкие пошлые мыслишки, узость будней, гордость и спесь боярская, грубость и грязь побуждений и помыслов. Зачем всё это? Разве явился он на свет затем, чтобы утопить в грязи и паутине живой жизни ту светлую незамутнённую радость, которая, бывало, охватывала его в детстве, когда он видел то, что теперь уже давно примелькалось, стало привычным? Высокое крылечко с резными балясинами, двор, покрытый молодой ярко-зелёной травой, глухо мычащую корову у тесового забора и крепкую молодую бабу с подойником в руке. Пышная шапка пены ещё не опала, так и стоит под ручкой подойника, а он, маленький, крепенький, белоголовый, бежит к подойнику с широкой кружкой и кричит радостно-торжествующе:

— Молочка парного!

И куда девалась эта чистая, не замутнённая ничем радость, чем заменилась? Зачем Бог пропускает нас через такие муки, отодвигая чистую, спокойную, не замутнённую ничем радость и оставляя на душе мутный осадок будней, заполненных мелкими заботами о хлебе насущном, суетными расчётами и грошовыми заботами? Куда девается, куда уходит эта ясная открытость детского взгляда, эта чистая любовь ко всему живому, эта лучистая радость познания нового мира? С годами тускнеют краски, наваливается туман заблуждений и ошибок, жадность и страсть затеняют чистоту детского взгляда, и уже не понять, как в детстве, языка собаки, и уже не увидеть вечности во взгляде кошки...

31
{"b":"615208","o":1}