Разговор этот происходил 26 апреля 1724 года в селе Покровском, где проживал в то время Монс и куда приносились записки из Преображенского, резиденции Екатерины.
Суворов знал не от одного Балакирева об опасном романе. Был у него однажды Мишка, слуга царского денщика, т. е. по-нынешнему флигель-адъютанта, Поспелова. Между прочею болтовнёю Суворов заметил:
— Куда-де какие причины делаются во дворе! Как это Монс очень [-то уж] силён стал!
— Я ещё лучше причину знаю, — ответил Мишка. — Кобыляковой жене [служанке государыни] табакерку дали. И она ту табакерку бросила, говоря: «Мне-де в этом пропасть! Я-де донесу, как хотите!»
Подобных известий Суворов, как надо думать, понабрался и от других служителей и служанок; сведениями своими он не замедлил поделиться со своим товарищем Михеем Ершовым. Михей заночевал с 26 на 27 апреля 1724 г. у Суворова;, в ночной тишине между приятелями завязалась интимная беседа.
— Некоторое письмо, — говорил Суворов, — перелетело нужное из Преображенского в Покровское к Монсу. Я сам. видел у него подмоченных писем много; оные не опасно лежали, так что люди, которым не надлежало видеть тех писем, могут смотреть, чего секретарю, как Столетов, не надлежит делать; а когда сушили те письма, тогда унёс Егор Михайлович [Столетов] из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся. И говорили Монсу сестра его Балкша, Пётр Балк и Степан Лопухин, чтоб он Егора от себя отбросил.
— А что то за письмо? — спрашивал Ершов.
— Хорошенькое письмо! Написан [в нём] рецепт о составе питья.
— Какого питья и про кого?
— Ни про кого, что ни про хозяина! И то письмо отдал его Егор Алексею Макарову, а Алексей отдал Василию Поспелову.
Несколько дней спустя, в первых числах мая 1724 года, встретился Суворов с своим знакомым — Борисом Смирновым, у сената, который был в то время в селе Покровском.
— Где ты был? — спросил Суворов.
— В сенате, для подаяния челобитной о себе просительной, о причтении к добрым людям.
— Ты бы челобитную-то подал Монсу.
— Опасаюсь, — ответил Смирнов, — чаю его себе неблагодетелем, понеже и в Панине деле Монс его, Паниной, стороны был.
— Виллим [-то Монс]? Хорош! — говорил Суворов. — Хорошо его поддели на аркан! Живёт [вишь] у него секретарь его, который всё, что он ни делает, записывает.
— Что во многих искать! — передавал потом эту новость Смирнов Ершов. — Что во многих искать! И лучшего-то — Монса — Егорка подцепил на аркан.
Странно было бы, если бы в тогдашнее время из всех этих собеседников о вещах «вельми противных» не нашлось бы ни одного изветчика.
Таким объявился Михей Ершов.
Страх ли наказания за то, что о слышанных словах не донёс в то время, как те слова ведомы Смирнову, могли быть ведомы и другим, а потому могли объявиться; надежда ли на награду, желанье ли погубить ненавистного всем им Егорку Столетова, — из чего бы то ни было — только Ершов решился подать донос.
Решение его, однако, не могло скоро осуществиться: этому помешала коронация. Начался ряд празднеств, все были заняты, и едва ли кому охота была принимать, а тем более разыскивать по доносу.
Но вот шум и суетня великих торжеств угомонились, придворные заговорили о скором отъезде царской фамилии в Петербург, начались сборы; государыня и её дочери принимали уже прощальные визиты герцога Голштинского и других знатных персон. Ершов побоялся далее мешкать, и во вторник, 26 мая, подал донос.
«Я, Михей Ершов, — писал изветчик, — объявляю: сего 1724 года апреля 26 числа ночевал я у Ивана Ивановича — сына Суворова, и между прочими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Виллима Монса, тогда-де унёс Егор Михайлович из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся...» Затем изветчик передал слова Суворова о рецепте питья про хозяина; о том, что рецепт у Поспелова; наконец, добавил замечание Смирнова: Егорка-де подцепил Монса на аркан.
Допросили Смирнова, тот подтвердил о своём разговоре с Суворовым у сената.
Дело первой важности.
Тут не извет на какое-нибудь пьяное слово, будто бы вредительное к чести его императорского величества, — тут дело идёт об умысле на Жизнь хозяина, указывает на письменный документ, называются лица, и лица все близкие, доверенные Петру.
Что ж, в тот же день их призвали к допросу, арестовали, застенок огласился воплями истязуемых?
Ничего не бывало.
Кому подан донос, кто выслушивал объявление Ершова, где происходило с ним объяснение, наконец, почему немедленно не допросили оговорённых в нём, если не Макарова и Поспелова, то менее важное лицо — Ивана Суворова, — все эти вопросы остаются неразрешёнными. Донос точно канул в воду. Пётр не узнал о нём. Но человек, решившийся скрыть извет и наложить молчание на Ершова и Смирнова, как кажется, немедленно дал знать о всём случившемся Катерине Алексеевне.
Она в это время наслаждалась полнейшим счастьем. Каждый день маленький домик Преображенской слободы наполнялся именитыми гостями; угощение не прекращалось; сам государь был как нельзя более в духе: всё время щеголял — ради коронованной хозяюшки — в новых французских кафтанах и ради веселья и собственного счастья радушно поил всех и каждого из собственных рук. Словом, Екатерина была весела, спокойна, довольна и пользовалась вожделенным здоровьем.
Вдруг, 26 мая, во вторник, когда Пётр был где-то в отлучке, с Екатериной делается сильнейший припадок, род удара. Больной немедленно пустили кровь; она очень ослабела, так что отдан был приказ по церквам — в продолжении недели петь молебны за её выздоровление. 31 мая ей опять стало хуже.
Государь, не зная причины болезни, был довольно спокоен, ездил на железные заводы, и 16 июня, лишь только заметил, что жене лучше, оставил её оправляться, а сам поспешил в дорогой для него парадис, а для массы его современников попросту в петербургское болото.
Здесь-то, шесть месяцев спустя, вновь вынырнул страшный донос Ершова.
VIII
ПРЕД РОЗЫСКОМ 1724
16 июня 1724 года, как мы видели, государь оставил Москву, а в ней недужную супругу. Денщик Древник получил приказание выждать её выздоровления и, лишь только она подымется в отъезд, ехать вперёд и известить о том императора. По всему было видно, что государь ничего не знал о роковом доносе: Пётр по-прежнему был внимателен, нежен и заботлив к Екатерине.
«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! — приветствовал он её с дороги в Петербург. — Я вчерась прибыл в Боровичи, слава Богу. Благополучно, здорово, где нашёл наших потрошонков [т. е. детей] и с ними вчерась поплыл на одном судне; ... зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучше б до Бронниц ехать [тебе] сухим путём; а там ямы [т. е. станции] частые — не надобно волостных [подвод]. Мы в запас в Бронницах судно вам изготовим... дай Боже вас в радости и скоро видеть в Питербурхе». На любительной грамотке, без сомнения, по желанию Петра, приписывали и «потрошонки» — Анна и Елизавета.
Въехал государь в дорогой для него Петербург и не замедлил в нежной цидулке поделиться чувствами с Катеринушкой. «...Нашёл всё, — писал он между прочим, — как дитя, в красоте растущее, и в огороде [т. е. в Летнем саду] повеселились; только в палаты как войдёшь, так бежать хочется: всё пусто без тебя... и ежели б не праздники зашли [т. е. годовщина полтавской виктории и день Петра и Павла], уехал бы в Кронштат и Питергоф... дай Бог вас в радости здесь видеть вскоре! Кораблей чужестранных здесь 100 в приходе».
Только что отправился гонец с приведённой нами грамоткой, как на другой день государь сам получил письмецо от Катеринушки: та писала, что пришла в «старое» здоровье, что она отправляется из Москвы, и шутила в прежнем роде.
Как обрадовался государь весточке, можно судить из того, что он в тот же день послал ей навстречу суда, а на них обычные презенты: «венгерское, пиво, помаранцы, лимоны и солёные огурцы».