— Мне очень понравилась твоя вольная волюшка: захотела, и от целой хоромины не осталось и следа. Вот решительность, истинно достойная положения, а то кисло-сладкая пресня кому не надоест?
— А признайся, я тебе очень надоела? Кстати, скажи, как идут постройки в Александровской слободе? Помни только одну мою просьбу: отсылай меня с мамой разом; её в настоятельницы, а меня в послушницы. Есть ещё одна просьба, да боюсь высказать.
— Ты-то боишься? Ты ничего не боишься, да по правде сказать, и бояться нечего.
— А вот то, что я кисло-сладкая пресня?
— Напрасно сказал. Твоя головка — мастерица плести кружева. Дай тебе канву, а твоя головка разрисует.
С каждым глотком хмельного напитка и с каждым взглядом на чарующую головку жены Иоанн Васильевич становился нежнее, чувственнее, и только державное положение препятствовало ему броситься в её объятья.
— Если тебе хочется знать, так я готовлю и себе в Александровской слободе хоромину. Будет час, когда мы уйдём туда всей семьёй. Ведь и у голубя есть сердце, а у Иоанна Васильевича оно лютое. Казалось бы, чего лучше? Отправляясь воевать с Казанью, я, как ты знаешь, для управления царством установил Думу из мужей большого разума. После покорения Казани мне следовало бы распустить Думу, да вот рука дрогнула, пусть-де мои бояре тешатся. А они вздумали мою власть ограничивать. Даже новгородцев не смей топить в Волхове, да царь ли я? И вот я задумал освободиться от советников. Скажу тебе по совести: у меня есть великий план создать не то чтобы дружину телохранителей, а войско стражников всего царства. Весь московский народ я разделю на две половины. Одну, меньшую, составят бояре и дети боярские; наделю их городами, волостями, а в Москве — улицами и правом ловить и вязать изменников, а другая половина пусть народничает. Для неё есть у меня Бельские и Мстиславские. Первую половину назову опричниной, а вторую земщиной...
— Позволь вставить немудрое слово.
— От тебя каждое слово — бисер, сказывай.
— А не похожа ли будет твоя опричнина на татарских янычар?
— Учёная ты у меня и умница, а только догадку твою никому не сказывай. Пусть будет и похоже, да только я переиначу. Мои опричники будут не только дружинниками, но и монахами, а я их настоятелем. Когда сбудутся мои мечтания, тогда у меня Новгород затрепещет, как живой карась на сковороде. Но всё же это дальнее будущее... а теперь говори, кто тебя подговорил разорить хороминку?
— Наитие, мой любый, наитие.
Время уже подходило к утру, когда Иоанн Васильевич, склонил свою отяжелевшую от крепкой браги голову на подушку и поманил к себе царицу. Анастасия Романовна предпочла, однако, удалиться в детскую, откуда послышался детский плач.
Вечно напряжённая нервная система Иоанна Васильевича не дала ему покоя и в царицыной половине. Утром, когда чуть брезжало, ему почудился подозрительный шорох в соседней палате. Нащупав свой нож, который, как всегда, находился у него за сапогом, он приотворил дверь и увидел, что страхи его были напрасны. В боковушке служка менял перед образом свечи, готовя аналои для краткой утренней молитвы.
В положенное время щебетуньи-боярышни заняли свои места в золотошвейной палате и пропели вполголоса славу маме, которая была не очень-то строга к своевольным работницам. Она больше заботилась, чтобы их накормить и напоить как следует, по-царски, а не о числе вышитых полотенец и перчаток для царской охоты. В золотную палату ранее всех явилась Алла-Гуль, но сделав только вид, что принимается за работу, она пробралась в спальню царицы, которая и сама ожидала прихода своей собаки.
— Твой Адам очень сердился, когда увидел, что твоя хороминка исчезла, — начала рассказывать Алла-Гуль о минувшем вечере, — долго он не понимал, как это случилось, ругался и поминал шайтана, точно это было делом его рук. Главное, ему хотелось знать, кто надоумил тебя, ханым, на такое дело. Ох, как он подозрительно смотрел на меня. Если бы не полутьма, я, вероятно, выдала бы себя, но я очень просила луну отвести его глаза от меня, а тут и подумалось, не будет ли лучше, если я стану перед ним на колени. Ему же показалось, что я хочу обнять его. Мгновенно у него выросли руки, но смела ли я кричать? Я потихоньку просила его не делать мне ничего дурного, потому что мой Мустафа убьёт меня, если вдруг узнает, а он всё крепче и крепче сжимал меня; руки делались всё длиннее и длиннее. Я обезумела и принялась кусать их, искусала до крови и теперь не знаю, что мне за это будет. Ох я несчастная татарка! Хорошо, если бы он сослал меня в Касимов; там меня Мустафа ожидает.
— Тебе ничего не будет, не бойся, я твоя заступница, а только вот что, Алла-Гуль, приняла бы ты христианскую веру, а я приискала бы тебе первого жениха во всём царстве.
— Это Лукьяша, который так любит тебя?
— Что ты говоришь, безумная!
— Говорю, ханым, чужие слова, вся Москва знает...
— Замолчи!
— Ну теперь пропала бедная татарка; если и ханым против меня...
Алла-Гуль зарыдала.
Анастасия Романовна привлекла её к себе и погладила её чёрные косы.
— Прости бедную татарочку, если она виновата, но оставь её твоей собакой. Ты видишь, как я верна! Если хочешь, я приму твою веру, но только не принуждай меня идти замуж за Лукьяша. Мустафа мне больше по сердцу. По одному моему слову он тоже примет твою веру, и у тебя будут слугами лев и собака.
ГЛАВА XV
Крестьяне, ютившиеся в лесу за избой фараоновой матки, снарядили однажды ходока в столицу с жалобой на медведя, разорявшего немудрёное хозяйство деревни. Все пчелиные борты были им опустошены, так что детям не было чем и полакомиться; лошадям тоже грозила беда остаться без овса. Не было поля, которое не изуродовал бы овсед. Ходоку наказали объяснить царским слугам, что деревне не под силу идти на мишку с одними деревянными вилами, а железных не нашлось и во всей округе. Идти с одними топорами тоже страшновато, может быть, он и подпустит, да потом непременно сдерёт с головы всю кожу. Ему это нипочём, так как сомнительно, чтобы это был простой зверь — ясное дело, что на деревню напущен бесстрашный оборотень.
Ходок, исполняя поручение, добавил многое и от себя, сказав, что зверь огромного роста и, когда он рявкнул, вся деревня затряслась. Цвет его мохнатой шерсти бурый, а глаза человечьи. Видно, что заклятый оборотень. Мелкие зверёныши — зайцы, белки и даже кроты — все убежали из леса, а они знают, от кого нужно бежать. Деревня знает и стервятника с длинным туловищем и заострённой мордой, и муравьеда с плоской головой и короткой мордой, но этот на них непохож. А сколько он телят перетаскал, так и счесть невозможно. Если царю угодно будет поохотиться на зверя, то деревня соберётся всей силой и наставит где следует сети, а перед самой охотой загородит выход из берлоги. Ходок добавил, что зверь потянет пудов на тридцать и что уже бояре-охотнички забегали с предложением по стольку-то с пуда...
Будучи страстным охотником, Иоанн Васильевич вопреки обыкновению повременил назначить день выезда на охоту и повелел лишь охотничьей части быть наготове в любой день и час. День этот наступил так внезапно, что не могли найти первого рынду Лукьяша, обязанного в таких случаях находиться у царского стремени. Странным показалось егерям, что приказание пришло с посыльным не из большого дворца, а из татарской слободки, где, как говорили, Иоанн Васильевич подкреплял свои силы. В последнее время он очень полюбил жареную на вертеле баранину; его поварская часть не смогла так вкусно готовить татарское жаркое.
По случаю преступного отсутствия рынды в оруженосцы записался Малюта Скуратов. Ему будто бы принадлежало право нести царскую рогатину, пока её не потребует царь. Разумеется, никто из слуг не подумал и пикнуть против Малюты. И царь ничего не заметил, когда Малюта стал у его левого стремени.
Иоанн Васильевич нервничал как никогда. Он то опускал поводья, то без причины лютовал над своим любимым конём. Скакун долго терпел, но при незаслуженных побоях начинал и побрыкивать. Казалось, что два-три удара арапником и конь ударится о какой-нибудь пень и сломает себе ноги. Седок, очевидно, вымещал на нём закипавшую злобу.