Анастасия Романовна не замедлила рассказать маме, какие мрачные видения одолевают больного. Мама грустно покачала головой и поведала, что в народе так именно и представляют ад, как сказывает больной. Всё же для успокоения царицы она упомянула о милосердии Господа, поднимающего, если горячо молиться, и лежащих на смертном одре.
Царица не переставала вдохновенно молиться, и вскоре в сознании Иоанна Васильевича ад был покинут, заброшен, и взамен его явились представления о рае.
— Место его на горе у небесного колодезя. Он безграничен и наполнен праведниками, которых тешат цветы, плоды и множество удивительных птиц. Солнце там никогда не заходит; реки медовые, берега кисельные.
При этом больной даже попытался проголосить с напевом: «В раю птицы райские, поют стихи херувимские, ангелы, архангелы веселят души праведных... Все праведные будут взяты на облацы небесные, пища будет им различная, одежда неизносимая!.. Там нет ни болезней, ни плача, ни слёз... одна радость и веселье бесконечное...»
От рая больной перешёл к огнеродному киту, из пасти которого исходят снопы пламени, из ноздрей грозы и бури, а затем возродится антихрист...
Анастасия Романовна выслушала с большим удовольствием описание рая и нисколько не заинтересовалась кончиной мира. Узнав, что царю теперь представляются красоты рая, мама с удовлетворением и твёрдостью сказала:
— Ликуй, моё дитя, и радуйся, больной пошёл по пути выздоровления. Теперь я откроюсь, а ты молчи и подушке не сказывай. Я посылала Лукьяша к фараоновой ведунье с наказом дать корешок оздоровления под страхом попасть на жаровню Скуратова. Корешок этот втиснула под изголовье больного. Ай да ведунья! Сказывают, будто она воровка, да мне какое дело...
С этого часа, благодаря, разумеется, не корешку фараоновой матки, а снадобьям английского доктора и самоотверженным заботам царицы, здоровье Иоанна Васильевича быстро пошло на поправку, и если он ещё не покидал опочивальню и постель, то из нежелания показаться москвичам хилым и слабым. Царица и её мама сами готовили по его желанию кушанья. Москва, однако, не скоро поверила его выздоровлению; она скорее верила слуху, якобы шедшему от достоверных людей, что царь давно уже скончался, но об этом молчат до поры до времени во дворце, чтобы Захарьины могли успеть нажиться на царском добре. Этот слух с усердием распространяли юродивые и базарные кумушки.
Нашёлся полусумасшедший, которому показалось, что следует ударить в набат, и тотчас лиходеи занялись поджогами. Но каждый, кому довелось хотя бы только видеть прямой открытый взор царицы, выступал на защиту её рода; москвичи разделились на сторонников и противников царицы. Защитники засучивали рукава, вызывая тем на кулачную расправу клеветников; кое-где и стена пошла на стену. Наиболее ретиво горячились холопы и нахлебники Годуновых, Шуйских, Телепневых...
Повинуясь своим кормильцам, холопы, вооружённые дрекольем и молотами на длинных рукоятках, подступили к окнам опочивальни. В беспорядочном галдении озверелой массы можно было понять только одно требование — впустить толпу во дворец поглядеть, в живых ли царь Иоанн Васильевич.
В связи с этими волнениями, дерзко разыгравшимися перед самым окном царской опочивальни, Адашев призвал к себе Лукьяша и наказал ему строго-настрого собрать рынд, которые посильнее, и вызвать стрельцов, на верность которых можно было положиться. Созванная стража вскоре расположилась у каждого окна и у всех переходов. Командовал ею Адашев. Был призван и иерей Сильвестр, которому предложили выступить перед озверевшей толпой с увещательным словом.
Но, пока собрались стрельцы и организовали защиту, толпа расшвыряла охрану из рынд и вбежала во внутренние комнаты дворца. Перед опочивальней произошла заминка, но буяны осмелились переступить через её порог. Царь лежал в постели. Все видели, как он грозно повёл очами. Началось отступление, которое перешло в хаотическую сумятицу, когда больной приподнялся на ложе и произнёс громким голосом:
— Видели? Адашев, вели гнать их в пыточную избу.
Стражники соединили в одну линию алебарды и быстро вытеснили незадачливых смутьянов, кое-кому из них пришлось испытать силу кулаков охраны. Напрасно они лепетали, что они пришли только проведать, жив ли государь. Видим, жив, и пусть Господь пошлёт много лет царствовать...
Алебардщики гнали толпу немилостиво. Алебарды их были отточены, и кого ими укололи или рубанули, у того на всю жизнь оставалась памятка.
Спустя несколько дней царь был уже на коне и показался москвичам с паперти Благовещения. Здесь в храме иерей Сильвестр служил благодарственный молебен по поводу выздоровления царя. В первых рядах молящихся выстроились все Шуйские и Годуновы. Искреннее других молились посадские, купцы, прославившиеся впоследствии под фамилией Строгоновых, мелюзга золотошвейной палаты, двор князя Сицкого, рынды и охотничья команда. Вечером того же дня был призван во дворец Малюта, который получил личные указания Иоанна Васильевича, кого допросить на дыбе, а кого и на жаровне, но непременно допытаться: сколь виновны в недавних волнениях Шуйские и Годуновы?
ГЛАВА X
В первые годы супружеской жизни Иоанн Васильевич считал лучшими часами те, которые он проводил в покоях царицы. С ней было о чём побеседовать. Она вращалась среди таких умных людей как мама, Алексей Адашев и иерей Сильвестр. Кое-что она черпала и в своей любимой золотошвейной палате, где и мелюзге, и мастерицам дозволялось говорить обо всём, что видели и слышали.
Мама доставляла ей верные сведения не только о Москве и москвичах, но и о делах псковитян и новгородцев — этих строптивых русичей московской земли. Там много было недовольных уничтожением их вольных грамот, данных предками молодого царя.
Адашев не раз говорил царице о том, что государь не обращает внимания на жалобы, в большинстве своём справедливые, по поводу безнаказанности и произвола наместников. Много накопилось примеров, когда вместо объявления опалы наместнику или казни чиновника Иоанн Васильевич отсылал жалобщиков в пыточную избу, а там на углях или на дыбе обиженные обвиняли себя в клевете и в других преступлениях. После допроса псковичей на углях и Турунтай, и Глинские, и Оболенский, прослывший в наместничестве рыкающим львом, оказывались чище и светлее ангелоподобных ликов. Порой Иоанн Васильевич обходился и без пыточной избы, просто посохом, а то и горящей свечой, которой он лично поджигал бороду челобитчика.
Сильвестр жаловался царице на общий упадок нравов в Московском государстве, на разврат среди монашествующей братии и вообще духовенства.
Ни один рассказ о народных тяготах не проходил мимо участливого внимания Анастасии Романовны. Ум и сердце её подсказывали в какое время передать супругу известия о бедствиях, псковичей или о брожении новгородцев, грозивших Москве, хотя и издали, многими тысячами кистеней. Властелин больше узнавал в царицыной половине о действиях своих наместников, нежели от льстивых придворных бояр.
Выслушивая от супруги нередко осуждение своих поступков, он проникся мало-помалу сознанием, что страна без правосудия не живуча, и что так или иначе, а нужно судить по закону и выслушивать челобитчиков. Ведь среди последних встречались и такие упорные, которые, даже побывав на углях, твердили своё: «А Глинские всё-таки злодеи», или: «А Шуйские всё-таки грабители». Напрасно Семиткин тащил на дыбу таких закоренелых жалобщиков; они и на дыбе твердили своё: «Нет более корыстного наместника как Оболенский».
— Про боярскую партию я и не спрашиваю, — заметил однажды Иоанн Васильевич супруге. — Она охотно погубила бы нас обоих. Мне любо смотреть, как грызутся Шуйские с Глинскими, а того они и не понимают, что я ожидаю только удобной минуты, чтобы зажать их в кулак. У меня три опоры: око Всевидящего, ты, моя зазноба, да простолюдины, а этого достаточно, чтобы осилить моих недругов. С тобой мне и яды не страшны. Но ты вот что объясни мне: бояр я прижал, унял их хищничество, хотя ещё и не в полной мере; разумеется, им любить меня не за что. Почему же, однако, и простолюдины, по твоим словам, шпиняют меня между собой? От кабалы я освободил их, от экзекуции избавил, за пленников плачу выкуп из казны; попов приструнил; теперь они венчают и хоронят, не требуя вперёд платы. Благодарить бы меня за всё сделанное, да ноги мои целовать, а они твердят: «Не милостив-де царь, лют, чуть ли не зверь...»