Москва знала, что царь очень дорожил дружбой с королевой Елизаветой и даже выражал когда-то намерение сочетаться с ней законным браком, но Анастасия Романовна взяла, не зная того сама, верх над соперницей.
Поблагодарив Малюту за услугу, Иоанн Васильевич сказал только одно слово.
— Слышал?
— Государь, дело в ходу. Смутьяны разнесли палаты Разбойного приказа по брёвнышку, верёвки перерезали, а жаровни испакостили, но я уже открыл сыск и допросы временно веду в церковной сторожке. Двух псковичей на дыбы выставил, но признания в убийстве князя ещё не получил. На углях скажут. Не осуди, если что не так. Внове для меня твоё великое дело, а только разбойников изведу. Бояре делу помеха, но как повелишь?
Отпуская Малюту с выражением доверия и благоволения, Иоанн Васильевич предоставил ему большие права, нежели те, какими пользовался Семиткин. Малюта понял, что отныне он всесильный человек во всём Московском государстве. Ему не будут ставить в вину, если он доведёт пытаемого, хотя бы и боярина, до смерти, будь то на дыбе, на жаровне, под батогами...
После беседы с начальником Разбойного приказа Иоанн Васильевич ощутил потребность омыть душу от греховных дел. Он уединился в моленную и трижды прошёл полные чётки с душевным сокрушением и молитвенными возгласами. В мгновениях высшего возбуждения он бил себя в грудь и распластывался на каменном полу перед образами святителей. В этом настроении его никто не смел беспокоить. В такие покаянные дни он питался одной только просфорой, невидимо поставляемой в оконце моленной, и водой. Спал он здесь же в уголке без подушки на голом полу. У него появлялась даже затаённая склонность к веригам.
В такие припадочные дни дворцовая стража берегла его покой пуще глаза. Глядя на Воробьёвы горы издали, можно было думать, что во дворце замерла всякая жизнь и что даже мимолётной птице запрещено махать крыльями и подавать голос. Только на царицыной половине можно было заметить проблески жизни.
Вот эту-то половину и не уберегла стража. Сначала одна погорелка пробралась под окна царицы, никто на него не зыкнул, никто не хлопнул над её головой длинным батогом, точно она была приглашена на званый пирог. Следом за ней другая, третья и наконец прорвалась целая толпа. Каждая погорелка вела за собой или несла на руках мальчонку или девчонку, а то двух ребятишек, раздетых догола, опухших, от недоедания не державшихся на ногах. Вся ватага некоторое время стояла молча перед окнами, но стоило одной завопить, как поднялось общее рыдание.
— Царица, взгляни на нас милостиво, мы изголодались; от мякины, которую и огонь не берёт, распухли животами, на ногах не держимся, голы, босы, всё погибло в огне, дети опаршивели, дай нам хлебца, Царица, будь милостива!
Умоли за нас царя земного, а мы станем молить за вас Царя Небесного...
Анастасия Романовна могла ответить на эту мольбу лишь тем, что сама расплакалась и велела вынести погорелкам всё, что можно было найти, на кухне и в поставцах. Среди причитавших погорелок возникла потасовка. Одна выставляла своего болезненного ребёнка в доказательство права на ломоть каравая, а другая показывала ещё более болезненного с вывернутыми ногами и перекрученной шеей. Поднялся гвалт, испугавший саму царицу. Однако толпе пришлось умолкнуть. В сенях послышался стук костыля о каменный пол: то сам царь земной, потревоженный шумом, вышел из моленной и тотчас прикрикнул на стражу: «Взять — огреть их батогами!»
Достаточно было этого окрика, чтобы вся ватага отхлынула от стен дворца и развеялась по склонам Воробьёвых гор. За ней погнался было Лукьяш, но заметил знак царицы. «Не смей, мол, батожить погорелок!»
— «Ох, исказнит он меня, исказнит! — подумал Лукьяш. — Уж коли головой затряс, так не жди пощады... да пусть казнит!»
Но здесь царица вышла из своих комнат и бестрепетно взяла за руку супруга.
— Мой любый! Одна я виновата! — проговорила она со слезами. — Одну меня накажи. Я приняла их как своих гостей; страх было глядеть на эту голую и голодную детвору. Что повелишь, то и будет, а только Божье наказание напущено на землю, не усугубляй гнев Божий, не усугубляй.
Царь смягчился и ушёл в моленную, причём наложил на себя постничество на новую неделю. Анастасия Романовна запёрлась у себя и наплакалась досыта, потом велела пригласить к себе иерея Сильвестра.
Москва же продолжала неудержимо пылать. Огонь перебросился в Замоскворечье. Запылали монастыри — Воздвиженский, Никитский, Георгиевский, Ильинский. Пламеневшие головни, взлетая на воздух, разносили повсюду печать Божьего гнева.
ГЛАВА VIII
Мир дому сему и да пребудет на нём благословение Господне! С таким приветствием вошёл в хоромы царицы уже известный в Москве иерей Сильвестр, именовавший себя просто благовещенским попом.
Книжный и благочестивый Сильвестр, вызванный в Москву из Новгорода митрополитом Макарием, продолжал и на новом месте свой исторический труд под названием «Домострой». Этим обширным поучением о строениях «духовном», «мирском» и «домовном» он доканчивал в Москве своё «Послание и наказание от отца к сыну».
Царица приняла от него благословение и пригласила сесть.
— Пожар-то Москвы всё усиливается с каждым часом, и на чём окончится один Господь святой знает! — сказал иерей, садясь. За стеной кашлянул царь. Иоанн Васильевич не делал секрета из того, что, когда к царице приходил Сильвестр, он подсаживался к прорезанному в стене окошечку и внимательно слушал Благовещенского попа. Вчера испепелились аглицкие склады, а сегодня занялись и Красные ряды. Не счесть сколько гибнет добра и людских животов. На сей день считается поболее тысячи погибших в огне, а что дальше будет — не ведомо.
— Божье наказание! — вымолвила царица с глубоким вздохом. — А будем рассуждать и так: мы взрослые люди нагрешили, а за что страдают младенцы?
— Божье наказание, это точно, — подтвердил иерей, — а всё же дозволительно спросить: кому и для чего желательно, чтобы Москва сгорела? Мне это, царица, виднее, нежели тебе. Ты на верхах, а я в низине, где народ распоясывает и язык, и душу. Повсюду собирается превеликая сила, чтобы не только огнём погубить Москву, но и царя, и всё Московское государство. Сами москвичи ропщут до озлобления, а этим настроением пользуются приписанные к Москве — рязанцы, псковичи, не говоря уже о новгородцах. При их князьях было куда легче. Теперь хлебороб бросил землю и подался на большую дорогу разбойничать. Торговля пала, а на правёжной площади раздаются вопли истязуемых с утра до вечера. Разбойную избу приходится раздвигать на все четыре стороны, а царь взял, скажу прямо, душегуба Скуратова, которому и в аду завидуют, когда он прожаривает на углях живое тело человека. Закона у нас нет; у кого батог в руках, тот и законник. Церковь в полном запустении; шутка сказать, между иереями есть совсем не знающие грамоты, и только по слуху вопят и то не к месту: «Го — св. помилуй!» Наместники опираются только на бердыши стрелецкие, да на их сагайдаки...
— Так вот и надумались окольные княжества возвратиться к своей прежней вольной волюшке. Рязанцы послали уже в Крым скликать татар на Москву; Ливония выставляет своих рыцарей, а кто обережёт царя? стрельцы? да ведь и эти обратились в шатунов...
— Отец честной! — воскликнула со страхом царица и схватила Сильвестра за руку. — Скажи всё, что знаешь, всё, что думаешь царю. Тебя он уважает. Моё слово доходило до его сердца, а нет в моём слове такой власти, как в твоём. Твоими устами говорит сама церковь и великая мудрость.
— Скажу, если спросить, а своемудрия он не терпит.
Удаляясь из царицыных хором, Сильвестр уронил невзначай: «Какова-то будет ночь? Облака складываются в кресты, а это знаменует великое испытание!»
Видно, Сильвестр знал более того, что говорил, так как томившие его предчувствия сбылись ночью, как по слову истинного провидца. Постельничий Адашев пригласил его переночевать во дворце в служилом помещении, где верные друзья завязали, должно быть, беседу о государевых делах. Являлись шпионы с разных сторон и с разными вестями; вести их были тревожные, так что постельничему нужно было подумать, как их сообщить царю, которому и ночью не было покоя. Однако и медлить было опасно. Одна из этих вестей вынудила Адашева, не ожидая даже царского приказа, велеть дворцовой дружине спать одним глазом, а к утру занять все тропки к дворцу, и чуть появится какая-нибудь толпа оголтелого народа, пригрозить ей не только бердышами, но и стрельным оружием. Шпионы говорили, что в обиженной народной толпе заронилась смута, что народ намерен потребовать, чтобы царь выдал на самосуд всю семью Глинских. Какой-то юродивый вопил на погосте, что пока хоть одна голова Глинских будет цела, пожар не уймётся и всё Московское царство сгинет до последнего младенца.