Глаз, называемый окном души...
Леонардо да Винчи
Могло ли всё это быть дурным сном, лихорадочным кошмаром, фантазмом?
Хотя выкуп Лоренцо был принят судом и избавил Леонардо от тюрьмы, обвинение не было снято, и унижение продолжалось. Это-то и было сутью Мирандолова «Ars notorea» — демоническое волшебство безнадёжности, melancholos. События потеряли привычную реалистичность, сделались предзнаменованиями, символами, наполнились тайным значением. Даже время вышло из равновесия; часы тянулись мучительно медленно, дни же исчезали мгновенно один за другим, словно камни, катящиеся в тёмную пропасть. Время и происходящее окружал ореол кошмара, и как ни бился и ни кричал Леонардо, стремясь проснуться, ему это никак не удавалось.
Неужели мир на самом деле изменился?
Неужели он на самом деле был арестован и обвинён?
Он сидел за столом в своей студии. В комнате было темно, если не считать водяной лампы, стоявшей на том же столе — это изобретение Леонардо увеличивало смоченный в масле фитиль и излучало ровный яркий свет. До вечера было ещё далеко, но день выдался хмурым и серым; в его сочащемся свете обычно светлая, полная воздуха студия казалась мрачной и душной.
Анатомические рисунки усеивали стол и пол, большая их часть была покрыта бурыми пятнами запёкшейся крови. Везде были мензурки, чашки, принадлежности для анатомирования: стальные скальпели и вилки, хирургические ножи и крючки, трубочная глина и воск, пила для костей, долото; были на столе и чернильница и ножик для очинки перьев.
Леонардо превратил студию в лабораторию, анатомический кабинет. Там же, на столе, на нескольких горелках кипел в наполовину полной миске вязкий раствор с яичными белками, и в этой массе кипятились глазные яблоки быков и свиней. Леонардо сегодня утром побывал на бойне, посмотрел, как помощник мясника валит хрипящее животное на залитый кровью пол, а мясник ударом ножа в сердце приканчивает его. Леонардо там знали и разрешали вынимать и уносить глазные яблоки.
Теперь они плясали в железной миске — то всплывали, то опять тонули, сами похожие на яйца, тугие, белые, ноздревато-губчатые.
Хотя руки Леонардо и были грязны, он сочинял письмо. Он писал на первом попавшемся под руку листке, рядом с заметками для камер-обскуры и набросками частей глаза животных и птиц; писал быстро, зеркальным шрифтом, как все свои черновики. Он обратится с просьбой к Бернардо ди Симоне Кортигьяни, другу своего отца. Бернардо — гонфалоньер гильдии ткачей, лицо важное, к тому же всегда любил Леонардо и сочувствовал его положению.
Быть может, Пьеро да Винчи ещё не успел настроить его против Леонардо.
Пьеро в гневе и унижении отвернулся от сына. Леонардо писал отцу — безуспешно; он даже пришёл в отцовский дом — для того лишь, чтобы получить от ворот поворот.
«Вам известно, сударь, — писал Леонардо, — и я говорил Вам об этом прежде, что нет никого, кто бы принял мою сторону. И мне не остаётся ничего, кроме как думать, что если того, что зовётся любовью, не существует — что вообще осталось от жизни? Друг мой!» Леонардо остановился, потом в раздумье округлил последние слова завитками. Выругался, оторвал исписанный кусок от листка и смял в кулаке.
Он писал всем, кому мог, прося о помощи. Написал даже дяде в Пистойю, надеясь, что тот сумеет смягчить отца.
Франческо не смог ничего сделать.
С тем же успехом Леонардо мог быть мертвецом или бесплотным призраком. Правду сказать, он и чувствовал себя призраком: во всём доме не пустовала лишь одна его студия. Андреа вывез-таки учеников и семью в деревню после того, как от чумы умерло семейство на их улице; Сандро и Мирандола отправились с Лоренцо пережидать жару и поветрие в Карреджи; а Никколо Леонардо отослал назад к Тосканелли, ибо как мог обвинённый в педерастии оставаться мастером юного ученика?
— Джиневра, — вырвалось у Леонардо. Это был стон чуть громче шёпота. Он поставил локти на стол и закрыл лицо крупными, изящными, почти женскими ладонями.
Она уехала с отцом в загородный дом на следующий день после осуждения Леонардо. Он молился, чтобы она оставалась верной ему, чтобы не позволила Николини...
Она любит его, это точно. На это он может положиться. Он должен бы выбранить себя за то, что сомневается в ней.
Но он потерял её — бесповоротно. Он знал это, ощущал, как пустоту, холодную и тёмную пустоту внутри себя.
Сейчас он не удивился бы, перейди эта болезнь души в чуму. Так было бы лучше всего. Он воображал, как набухают бубоны у него под мышками, видел свою смерть. В голове его возник образ: Дева-Чума, жуткий близнец нежной богини Флоры. Вместо гирлянд и венков — капли яда, разбрызганные по полям и улицам.
Леонардо набросал её и сделал подпись, чтобы обдумать впоследствии.
Потом встал, наклонился через стол и половником вынул из миски кипятившиеся в яичных белках глазные яблоки. Выключил горелки и разложил перед собой глаза, твёрдые, как сваренные вкрутую яйца. Из набора анатомических инструментов он выбрал скальпель и, отодвинув записную книжку, начал резать глаза поперёк, стараясь, чтобы ни одна капля не вытекла изнутри. Словно охваченный безумием, он лихорадочно препарировал и делал заметки на покрытых засохшей кровью листах.
«Невозможно, чтобы глаз производил из себя зримые лучи, зримую силу...» — записал он и тут же ощутил, как горит его лицо при воспоминании о ненавидящем, обвиняющем взгляде отца, который прожигал его шею.
И он нацарапал сбоку от диаграммы, которую срисовал из «Opus Maius»[91] Роджера Бэкона: «И даже будь глаз создан из тысячи миров, не мог бы он уберечь себя от уничтожения в миг создания этой силы, этого излучения; а если это излучение передаётся по воздуху, как запахи, то ветер мог бы подхватывать его и, как запахи, переносить в другие места».
Платон, Эвклид, Витрувий и даже Джон Пэкхем и Роджер Бэкон ошибались.
Глаз не может испускать лучи.
Отец не мог жечь его взглядом...
Леонардо препарировал глаза и, по мере того как стол под его руками становился скользким от крови и сукровицы, ярость его понемногу унималась. Он разговаривал сам с собой, работая и делая заметки. Особенно его интересовала «чечевица» глаза: «Природа создала поверхность зрачка выпуклой, дабы предметы могли запечатлевать образы свои под большими углами, что было бы невозможно, будь глаз плоским».
Но когда он устал и все свиные и бычьи глаза растеклись по столу, мысли его обратились к философии или, скорее, к самому себе, и он записал: «Тот, кто теряет глаза свои, обрекает душу на заточение в темнице, где нет надежды увидеть снова солнце, светоч мира».
Джиневра...
В дверь громко постучали.
— Мастер Леонардо! — прокричал гулкий мужеподобный голос Смеральды, старейшей из служанок Андреа, которая отказалась оставить bottega и уехать с хозяином.
— Я же просил не тревожить меня, Смеральда. Я не голоден.
— Я и не спрашиваю, голодны вы или нет, — дерзко заявила она, распахивая дверь. — Мне и дела до этого нет, так-то!
Дородная, в грубом платье и чепце, она была с ног до головы увешана амулетами и ладанками с ароматическими шариками. Она носила кость из головы лягушки, скорлупу лесного ореха, наполненную ртутью, язык ядовитой змеи, пахла смолой, гвоздикой и табаком — всё это были верные средства защиты от чумы и прочих несчастий. Кроме того, она ежедневно записывала на бумажках определённые молитвы, потом складывала эти бумажки всемеро и съедала на пустой желудок. После этого она могла не бояться ни чумы, ни взрывного характера Леонардо; но когда увидела, что Леонардо снова занимался препарированием — быстро перекрестилась семь раз, сморщилась и, пробормотав защитное заклинание, сказала:
— Ну и воняет здесь! По мне, так вы просто хотите впустить сюда чёрную плясунью.
— Смеральда, в чём дело?