Об отношениях Агнона с Господом (а в переводе на бытовой язык — о его ответах на эти общечеловеческие вопросы нового времени) идут нескончаемые споры. Два ведущих израильских писателя, называющие себя продолжателями литературной традиции Агнона — А.-Б. Йеошуа и особенно Амос Оз, — утверждают, что Агнон, мировоззрение которого в молодости было строго религиозным, постепенно и все больше отходил от веры в Провидение, сдвигаясь на позиции скептического агностика (не случайно, напоминают они, его религиозная молодость завершилась в 1908 году полным отходом от религии, к которой он вернулся только в 1924 году под влиянием пережитых в Германии душевных потрясений). Если они правы, это означало бы, что, в отличие от своего героя в «Путнике», сам Агнон не очень-то верил в возможность возрождения еврейской традиции в возрожденном, с помощью «сионистского проекта», еврейском государстве. Напротив, душеприказчица Агнона, его дочь Эмуна Ярон, много рассказывала о той глубокой и сложной религиозной жизни, которая шла в душе ее отца. А сам Агнон сказал когда-то в своей нобелевской речи, что лишь изгнание евреев из древней Палестины сделало его сыном диаспоры, а в своих снах он всегда видит себя одним из жрецов-левитов Иерусалимского храма, выпевающим славословия Господу. Но Агнон-человек широко известен своим умением (и сознательным стремлением) прятаться за маску — и в литературе (как мы это видим в «Путнике»), и в реальной жизни. Его друг, уже упоминавшийся Гершом Шолем, сказал когда-то, что Агнон всячески уклоняется от расспросов о «серьезном» и тут же прерывает их предложением рассказать собеседнику какую-нибудь «майсу» (поучительную историю, мидраш).
Где же тогда искать ответ на наш вопрос? Видимо, в пристальном прочтении текстов Агнона. Ибо текст иногда говорит об авторе больше, чем он сам бы того хотел.
* * *
Творчество Агнона отличается той своеобразной особенностью, что многие его тексты связаны друг с другом переходящими из одного в другой героями и ситуациями. К примеру, Тирца и Акавия, о необычной любви которых рассказывает написанная в 1923 году повесть «Во цвете лет» («Расцвет молодости»), упоминаются затем в «Простой истории» (1935) как второстепенные персонажи, а Блюма Нахт, героиня «Простой истории», в свою очередь появляется на страницах «Путника». Один из главных героев романа, одноногий Даниэль Бах, еще раз упоминается в одном из посмертно опубликованных рассказов Агнона 1950-х годов, в котором говорится, что Даниэль погиб в Катастрофе. Герой большого рассказа «Песчаный холм» Хемдат странствует из рассказа в рассказ, иногда более поздний, иногда более ранний (являясь, кстати, куда более точным альтер эго Агнона, нежели герой «Путника»). А история доктора Милха и его жены, бегло упомянутая в конце романа, подробно изложена в глубоком психологическом рассказе «Развод доктора», тогда как герои противоположного по сюжету рассказа «Метаморфоза» снова возникают в одной из глав «Путника». При этом Агнон, по своему всегдашнему обычаю, явно играет с читателями, не просто вводя эти переклички, но и открыто извещая нас, что те или иные люди упомянуты или будут упомянуты в других его же произведениях. В итоге перед читателем постепенно (и намеренно) разворачивается картина некоего единого мира, населенного общими героями. Даже реб Юдл из баснословных времен «Сретенья невесты» вдруг возникает в этом мире в романе «Вчера-позавчера» как дальний предок героя этого романа, молодого сиониста, который нелепо погибает, укушенный бешеной собакой.
Точности ради необходимо, однако, сказать, что этот «агноновский мир» объединен не только формально именами героев и событиями их жизни. Он многократно пронизан исшит также нитями общих, сквозных для Агнона психологических мотивов, которые порой позволяют исследователям «заглянуть в душу» автора, несмотря на его упомянутую «маску», — тогда они (как, например, Давид Абербах в книге «„На ручки замка“[289]: основные мотивы Агнона») обнаруживают в текстах Агнона весьма любопытные скрытые вещи — например, сквозной мотив бесконечных странствий, которые никак не приближают к цели; и повторяющуюся ситуацию, в которой герой тянется к женщине, одновременно страшась ее; и мучительные сны или кошмары наяву, преследующие героев, и т. д. и т. п. Психологический мир Агнона оказывается не менее сложен, чем, скажем, мир Достоевского, но в содержательном плане он (в отличие от мира Достоевского) наполнен не яростными концептуальными спорами, а скрытой страстностью бесхитростной исповеди, и излюбленный прием автора здесь — не столько показать столкновение идеологий, сколько дать очередному герою рассказать очередную «майсу», на свой лад поведать о драме своей жизни. Поэтому и главные вопросы человеческого существования раскрываются здесь не в лоб, а исподволь, в многоголосии человеческих судеб.
И центральный среди этих вопросов для Агнона — разумеется, вопрос о судьбах еврейского народа. Как уже спрошено выше: действительно ли он окончательно покинут Господом или попытка воссоздать новую жизнь на Земле обетованной все же увенчается успехом? А тогда в чем будет состоять этот успех? В возрождении традиции или же в появлении нового — секулярного и чисто рационального — еврейского общества? Выживет ли оно? Останется ли еврейским?
Тексты Агнона не дают однозначного ответа на эти вопросы. Чем ближе они к современности, тем более расплывчатыми становится их финал — как, например, в «Песчаном холме», в «Обрученных», где герои застывают в немой сцене, или в том же «Вчера-позавчера». В самом деле, что символизирует собой нелепая смерть молодого сиониста от укуса бешеной собаки в этом романе? Просто насмешливую непредсказуемость человеческой судьбы или грядущий провал сионистского проекта? И случайно ли, наконец, что самый амбициозный замысел Агнона (в романе «Шира»): напрямую показать, каким в действительности становится современный, рационалистический и секулярный еврейский Израиль, — вообще остался незавершенным, несмотря на десятилетия повторных возвращений автора к рукописи? Не является ли это скрытым признанием самого Агнона в отсутствии у него однозначного ответа на главный вопрос его жизни? В самом деле, что может быть более убедительным подтверждением «открытости текста», чем отсутствие у него конца?
Однако эта незаконченность, отсутствие однозначных выводов — то, что мы назвали «открытостью текста», — не всегда тождественно отчаянию. Вопреки мнению некоторых агноноведов, Агнон — не «еврейский Кафка», несмотря на сходство рассказов из агноновской «Книги деяний» с «Процессом» или «Превращением». Иерусалимская исследовательница Зоя Копельман, анализируя один из этих рассказов, «Документ» (в котором герой проводит трое бессонных суток в лабиринтах безликого бюрократического Учреждения, безуспешно пытаясь получить нужный документ), тонко замечает, что эта вполне кафкианская вещь завершается тем, что герой оказывается на балконе, откуда ему, уже пришедшему в отчаяние, неожиданно открывается вид на голубизну лежащего ниже озера, и это должно напомнить «идеальному» читателю (да и многим неидеальным тоже), что голубая центральная нить той накидки с кистями, что обязательна для верующих евреев, призвана напоминать о Боге и внушать надежду. Кафка и Агнон, стало быть, разнятся тем, что позади у Кафки нет традиции, а потому впереди у него нет и надежды; у Агнона же они есть.
Это косвенно подтверждает и сам Агнон. Устами своего любимого Хемдата, которому он иногда доверяет свои сокровенные мысли, Агнон в одном из рассказов говорит: «Я не пришел в этот мир, чтобы ответить на вопрос: куда мы идем? Но я иногда отвечаю на вопрос: откуда мы пришли». Иными словами, прошлое не вернуть, оно стало прошлым, такова высшая воля, но прошлое реально, пока оно хранится в нашей памяти. Это дает надежду: знание, откуда мы пришли, — то есть сохранение традиции — может дать нам ориентир в загадочном «куда мы идем». Это, видимо, и есть единственный, по мнению Агнона, честный ответ современному человеку. Джеффри Сакс, редактор «Библиотеки Агнона» в издательстве «Тоби пресс», в своей лекции «О религиозности Агнона» назвал эту позицию «шатким мостиком». Шаткий, верно; но важней, однако, что, будучи шатким, этот мостик тем не менее намечает возможный путь в будущее. Это заставляет нас думать, что цитата из Иеремии, вызывающе вынесенная Агноном в название своего главного романа, не означает, будто он считает еврейский народ «окончательно покинутым», — как, впрочем, не означает она этого и у самого пророка.