Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как раз к ноябрю месяцу Ваня закончил строить на школьном дворе, вплотную к забору, просторный кирпичный гараж. Он уже присмотрел бэушный газик, вполне подходящий для летних поездок в деревню, всей школой, вместе с родителями и друзьями, заранее назначив шофером себя самого. Обычно выезжали на Ивана Купалу, на сенокос, ставили палатки на берегу Северного Донца, разводили костер, пели. Вставали рано, к заутренней, шли, умытые прямо в реке, в церковь. А деревня называлась красиво, Соловьевка, и кругом на самом деле гнездились, в орешниках и вдоль берега, в густом ивняке, сотни соловьев. Имея свой автобус, можно было рвануть туда и зимой, всем классом, ходить на лыжах, греться у старой каменной печи и печь блины… А весной, когда Соловьевка залита пеной белой сирени и запах отцветающей черемухи носится еще в вольном, с полей, воздухе, а в лесу под дубами, куда ни глянь, миллионы рассыпанных жемчужинами ландышей, ну и соловьи… Вот она, неизбывная радость жизни!

Пока не было автобуса, Ваня поставил в гараж свою машину и занялся подсчетами, и выходило так, что едва-едва хватает на бесплатные в столовой завтраки. Но куда хуже было его согласие уступить гороно ставку заслуженного учителя, ради разрешения купить развалюшный автобус: кому-то ведь придется ждать заветной ставки еще неизвестно сколько. И Ваня решил, ни перед кем за это не отчитываясь, лишить самого себя новогодней премии в пользу обиженной учительницы Заядловой, пока хоть это… Но обида заслуженной нисколько от этого не пропала: «Построил себе личный гараж на школьные деньги, возит на своей машине… всяких. А давно уже заслуживших звание заслуженного в упор не видит… да у него и педагогического образования-то нет!» Жалоба пошла в гороно, попала в нужную дверь. И Ваню попросили… вот так прямо и попросили: сноси гараж. Управились до Нового года, и многим сразу стало как будто легче: Ваня ходит теперь пешком, таща в авоське стопки тетрадей. И стала регулярно оповещать всех остальных уборщица: в директорском кабинете, за книгами на полке, то бутылка водки, то дорогой коньяк, пьет один, без посторонних. К весне Ваня уволился.

Поначалу жил у подруги, как приблудный, завшивевший, хотя и не кусачий, пес, который рад хоть даже и объедкам. Пил втихомолку, надоедая тем самому себе: хотелось воли, размаху, а приходилось приспосабливаться, гнуться перед недалекой, хотя и не злой бабой… да хуже и быть не может. Пытался было пристроиться в церкви – куда еще побитому жизнью податься – мел полы, прибирал… но всякий раз возвращался, еще более изнуренный и отчаявшийся. Подруге его это тоже осточертело, и она пристроила его в обувной магазин, и дело сразу пошло, через полгода Ваня стал… директором, но сам же потом отказался, бросил все и снова потянулся в церковь и в нищенство. Перебрался в подвал.

Дмитрий расстался с ним задолго до этого крушения, как раз в тот год, когда Яна внезапно, посреди учебного года, уехала вместе с сыном за границу. Говорили, что вышла замуж, а что было на самом деле, никто толком не знал. Тогда-то Дмитрия и шибануло: все это время она была с кем-то, пусть даже и на расстоянии, растравляя своим одиноким танцем долго тлеющую в его душе полосу…

6

Мать хоронили в самый последний день мая. От ранней жары поблекла в палисадниках сирень, и тополя уже начали пылить, сажая клочья прилипчивого пуха на темный, с черным галстуком, костюм Дмитрия и черную ажурную накидку Таисии, полученную ею от матери как раз на такой вот случай. Мать сказала ей давно еще: «Когда я умру…» Тогда в это ничуть не верилось, да не очень-то верится и сейчас, хотя в гробу лежит одетое-обутое тело, с горстью церковной земли в ногах и белыми, обморочно-пахучими лилиями в голове.

Явилась родня, в основном, дальние, друг другу не знакомые, а Женя среди них вроде как главный, хотя покойница ему всего только мачеха, а свою мать он уже и не помнит. Перво-наперво он распорядился вымыть в квартире полы, уж очень было мусорно и гадко, словно тут несколько лет бомжились какие-то проходимцы. И покойнице наверняка теперь стыдно за свою так и не одоленную при жизни немощь: на работу последний месяц не ходила, еду себе не готовила, только соседка приносила борща да картошки, и никакой стирки-уборки, и стеснительно было звать издалека дочь и возвращать из Москвы сына. Но смерть, слава Богу, оказалась легкой: прилегла на диван, прикорнула… Зашла соседка с кастрюлькой борща, плакала.

Женя привел с собой полдюжины незнакомых родне бабенок, шустрых, распорядительных, хватких, тут же взявшихся драить со стиральным порошком сваленную в ванной посуду, готовить салаты, закуски, рыбу, рисовую кутью. Но полы Женя приказал мыть Таисии, по справедливости, пусть вспомнит о своем неисполненном дочернем долге и заодно смирит неизвестно с чего взявшееся, словно не от мира сего, упрямство: матери даже писем не писала. Бабенки, одна нахальнее другой, то и дело с негодованием зыркают на Таисию, но она словно и не замечает этой откровенной к себе любопытствующей неприязни, ползая с тряпкой по выщербленному полу… и вдруг поднимается и уходит, так и не докончив порученного ей Женей дела. И приходится им самим, чужим и только ради Жени здесь благотворительствующим, теперь уже ругая ее вслух, домести и домыть, демонстративно не подпуская ее ни к раковине, ни к ванной. Пусть хотя бы на похоронах почувствует, какая она никудышная, да что там, аморальная дочь! Сам Женя ничего плохого о Таисии не говорит, хватит и того, что делают другие, он слишком умен, чтобы встревать в бабью неразбериху, пусть сами же друг друга и изничтожат. Но взгляд его линяло-голубых, под домиком рыжеватых бровей, кругло выкаченных глаз остается брезгливо-холодным, укоряющим, мертвым: не даст он ломаного гроша за такую вот сестру. В другой бы, более подходящей обстановке он не стал бы даже и знаться с этой самомнящей, не приспособляемой ни к какой общности, наверняка к тому же порочной особой. Почему при такой редкой, вызывающе-неповторимой красоте, Таисия все еще одна? Тридцать шесть лет, и ни семьи, ни сожителя. Наверняка тут что-то не так, что-то с головой, а то, может, она просто лесба… Женя живо предсталяет себе двух раздетых, в постели, баб, и его пухлая нижняя губа брезгливо задергалась, как от внезапно пропущенного по ней тока: хоть и низменно, но впечатляет. Скорее всего, так оно и есть: извращенка. Но ведь не это так глубоко задевает Женю, а нечто в Таисии незримое, одной только ей принадлежащее, ею самой питаемое независимо от других мнений: то, чему никогда не скажешь «мы». Вот этому-то он охотно положил бы конец! Так бы каждый гнул в жизни свое, и куда бы мы прикатили? А надо всем вместе, не отставая и не забегая вперед, строго по закону, который, конечно же, понимает далеко не каждый. Понятливость дается умом, рассуждением, дается тем немногим избранным, среди которых счастливо оказался и сам Женя, ум же достается по наследству, благодаря передаваемым от отца к сыну мозговым извилинам. Получить задарма такой вот готовый, заранее кем-то проработанный и отлаженный мозг, большое в жизни преимущество, оно-то и дает тебе природное, натуральное право вести за собой загодя прирученные людские стада. Но как быть с тем, кто отбился и идет совсем не туда, идет сам по себе? Есть же ведь такие, кто предпочитает чужой, гарантированно безупречной мудрости свои собственные ошибки.

На кладбище едут молча, застыло уставясь на стоящий посреди автобуса гроб, сидя впритык на узкой, жесткой скамейке и ощущая одновременно с соседом все повороты и неровности дороги. Сзади тащится еще один такой же автобус, уныло, покорно, скучно. От толчка сваливается с края гроба обморочно увядающая лилия, и несколько рук тянутся ее поднять, и в этом бездумном движении узнает себя вкрапленная в скуку паника: вот так когда-нибудь повезут и меня…

Возле кладбища торгуют колючими еловыми венками, с крикливо вплетенными в них «от родного…» или «родного коллектива…», но Женя разборчиво выбирает жестяной, с видными издалека лиловыми восковыми розами, перевитый золоченной лентой венок, и тут же собирает с родственников деньги, скорбно и понимающе глядя на каждого. Но Таисию он обходит в этой последней к матери милости, и она не спохватывается доставать деньги, словно так и надо. Она смотрит украдкой на обитый красной материей гроб, на бледное и успокоенное, обведенное белым батистовым платочком лицо, на котором нет уже ничего посюстороннего, но только одно облегчение от разлуки с жизнью, и улыбается этому стремительно уносящемуся в прошлое образу, и чудится ей, что мать тоже ей улыбается, теперь уже издалека.

7
{"b":"591873","o":1}