Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Еще раз придирчиво глянув на золоченую Богоматерь, будто та, хоть и не от мира сего, могла уже теперь распорядиться насчет смягчения ему, вруну, посмертного наказания, Дмитрий неспеша обходит пригвожденных к стене местных святых и наконец с облегчением вдыхает на пороге прохладный майский воздух. Прямо напротив входа стоит полукругом двухэтажное здание духовной семинарии, старое и уютное, словно с какой-то давно уже вышедшей из моды открытки, и толстые, озабоченно снующие туда-сюда монахи в черном до пят, с изможденными насильственными бытовыми неудобствами лицами, нет-нет да и бросают исподлобья кусачий взгляд на Дмитрия: кто этот длиннобородый, не старый еще парень, с потерянным, незаземленным взглядом черных, под густыми черными бровями, южных глаз? Как будто-бы даже свой, так опасно на монаха похожий… похоже, что и сектант… И Дмитрий не прячет от них глаз и даже не скрывает своей к ним зависти: жизнь больше не домогается от них каждодневной, чаще всего бессмысленной озабоченности малым. И он идет неспеша посмотреть, как тут все хорошо устроено, с умом и вкусом: березовая аллея, цветники, бассейн с рыбами и черепахами, чистые деревянные скамейки, каменные дорожки – и всюду смиренные, богоугодные распоряжения на аккуратных табличках. И сквозь всё это умело налаженное, повернутое к людям благоустройство просвечивает далекая, прежняя картина, какой Дима захватил ее в детстве: заброшенное, беспорядочно заросшее кленовой порослью, сиренью и крапивой кладбище с остатками разрушенной еще в войну часовни и безжизненной краснокирпичной кладкой уцелевшей вопреки бомбежкам монастырской церкви и полукруглого здания семинарии. Место было жутким, как будто проклятым: сюда сносили тайком абортированных выкидышей, мертвых и еще живых, и стаи ворон на верхушках буйно разросшихся на могилах кленов гнали криками прочь всякое сожаление, досаду или раскаяние. Ходили сюда еще и для блуда, ныряя по ночам в глухую, без единого огонька и просвета, темноту и тем отгораживая себя от тщетных домогательств совести или страха. С трех сторон к этому проклятому месту подступали вросшие в землю одноэтажные деревянные домишки с удобряемыми из надворных уборных огородами, где выращивали на продажу редиску и лук, и только с одной стороны на кладбище наступала проложенная по песку и бурьяну железная дорога с одной-единственной колеей, по которой дважды в неделю медленно, хотя и успевая при этом давить людей, в огромном облаке пыли тащился нагруженный углем поезд. Этот страшный, ревущий в пыли, красноколесный, с великанской одышкой, паровоз Дмитрий видит теперь как наяву, и такой же, как в детстве, ничем не объяснимый ужас подбирается под самое сердце, сминая мысли и вдавливая волю в чугунную тяжесть бездействия: никуда с тех пор эта наступающая прямо на тебя сила препятствий не подевалась и стала, напротив, еще более изобретательной и жестокой. «Сила препятствий…» – с внезапным ознобом в теле думает Дмитрий, ища, за что бы такое обнадеживающее зацепиться взглядом или мыслью. В глубоком, с проточной водой, бассейне блаженствуют в солнечных полосах розово-золотистые караси, на каменном, выступающем из воды островке греется, закрыв морщинистые веки, круглая, как коровья лепешка, черепаха, и где-то совсем рядом, но незримо, должно быть, в кустах белой сирени, вопрощающе страстно и самозабвенно щелкает на утреннем солнце соловей. Да как же это сразу не приходит в голову, хоть тебе уже под пятьдесят, что ничего, кроме любви, от этого мира не останется… нет, больше ничего… и столько всего напрасного, гиблого, что качает из тебя силы и жизнь… Но кто-то ведь сажает тут цветы, стрижет косилкой под березами траву, подвязывает розы. У кого-то есть на это неустанность и охота. С трех сторон здание семинарии и церковь обступают бессмысленно одинаковые пятнадцатиэтажки, люди смотрят из окон на зеленый внизу остров и наверняка недоумевают: почему до сих пор все это не застроено? А стоит кому-то из них ступить на эту мягкую и чистую, пахнущую дождем траву, так и отлетают прочь высокоэтажные, множащие себя с каждым новым поколением зоботы: здесь, на этой земле, твоя сила. Вон как играет в свежей пахучей зелени утренний солнечный свет! И легкие березовые тени, то и дело набегающие с ветром на пеструю смесь тюльпанов и нарциссов, доходчивее каких-либо в мире обещаний утверждают в своей мерцающей мимолетности ту силу жизни, которой в тебе самом так разочаровывающе мало… так ты перед препятствиями нестоек и слаб. Но эти откормленные монастырской кашей семинаристы со всем имеющимся у них терпением и прилежанием пропалывают, стоя на коленях, цветочные клумбы, посыпают гравием дорожки… Дмитрий представляет себе на миг, что это он сам все и проделывает, и тут же отвращается от этой мысли, как от нелепой и скучной, и ноги сами несут его прочь, мимо спрятанных за кустами жасмина скамеек и каменных террас со снежно-белыми иберисами и фиолетовыми крокусами, мимо отстроенной заново нарядной круглой часовни, мимо высоких, с крестом на каждой створке, ворот…

За воротами, прямо на асфальте, сидят нищие: несколько обрюзгших, неряшливо одетых баб с бумажными стаканчиками для мелочи и двое грязных бомжей, один из которых, растянувшись во всю длину, беззаботно храпит под рваной кожаной курткой. Они собираются тут с раннего утра и в любое время года, и не столько ради брошенной мелочи, сколько уже по привычке казаться всему миру такими вот обделенными и никому на свете не нужными. Эта жалость к себе по-своему согревает их, выявляя в замороченном и одуревшем от мелочности переживаний рассудке какое-то подобие счастья, хотя бы даже отупляющего и отбирающего надежду на перемены. Мелочи в кармане у Дмитрия нет, и он, ни на кого не глядя, проходит мимо, и бабы по привычке сонно крестятся ему в след. И тут его кто-то окликает, вопросительно и настырно, как будто своего знакомого, и даже по имени:

– Синёв! Димочка!

Подумав, стоит ли оборачиваться, Дмитрий все же глянул косо назад, и скорее почувствовал, чем узнал, в сидящем на асфальте бомже бывшего своего… начальника. Вот так-то, Ваня… да. Сходу и не узнаешь: исхудал, лицо болезненно-желтое, и взгляд такой извиняющийся, просительный, как у голодной, бездомной собаки. Это ж надо, так опуститься, так себя, совершенно уже не уважая, потерять. А был ведь… Неуклюже, видно, совсем без сил, поднявшись, бомж уже тащится следом, и чтобы враз от него отвязаться, Дима достает пятидесятирублевку, протягивает, не оборачиваясь, и тот неприлично жадно хватает бумажку вместе с диминой рукой, облапав чистую манжету рубашки и успев дохнуть на Диму удушливой вонью лука и пива.

– Привет всему семейству, – сипло и беззубо кудахчет бомж, – счастья и благоденствия, и брату особенно, Женечке…

Так и не глянув на Ваню – а то еще подумает, что с ним хотят иметь дело – Дмитрий торопливо идет прочь, почти бежит к остановке маршруток, и по пути сворачивает в банк: затеряться в очереди, пропасть…

2

Отстояв перед кассой очередь и для чего-то поменяв несколько тысяч рублей на евро, словно ему было куда ехать, он присаживается на жесткий пластмассовый стул у стены, закрывает глаза, гоня прочь назойливое, невнятное жужжание посетителей и желая наконец дознаться, больше из самого себя, откуда у судьбы такие крутые, такие несправедливо суровые повороты. С Ваней его свела безнадежность перестроечной молодости: куда себя деть, если на мир и глянуть-то порой тошно, везде одно надувательство и вранье, хоть выкалывай себе глаза и затыкай пробкой уши. Родишься на свет, чуть подрастешь, а тебя уже поджидает гремучий змей, пускает по тебе вонючую слюну, заранее над тобой глумится, над твоей пока еще не окостенелой душонкой. И хотя видишь ты порой на картинках, как рубит этого змеюгу сверкающий на солнце меч, в жизни ты этого никогда не встречаешь, никто к этому сегодня не готов. И чем ты, спрашивается, лучше других? С какой это стати именно тебе вдруг приспичит с драконом разбираться? Одна только глупость, если рассудить по существу. По существу этой, какой бы тошной она ни была, данной тебе для счастья жизни. Что жизнь дается каждому для счастья, ни у кого сомнений нет, хотя само это счастье на редкость увертливо и часто подсовывает вместо себя кукиш. Уже из одного только этого счастье надо хватать и крепко держать, а еще лучше – тут же и задушить в объятиях, чтобы уж точно никуда не сбежало. Счастливы те, кому удается хотя бы слегка расслабить узел существования, чтоб сдернуло с петель двери и повышыбало форточки, чтоб из щелей потянуло волей, а сама воля чтобы при этом сладко спала в глубоком, темном подвале. Чтобы тебя, короче, несло, как соринку в потоке воды, к величественному, захватывающему дух обвалу, за которым только грохот, стон и невесомость предметов и тел, и нет уже больше никакого обратного хода, никакой силы подъема, а только манящее в бездонность темное дно, последняя точка материальности, крайний упор отлетающей прочь мысли… Так уж Дима с рождения устроен: чуть какое-то неудобство, обида, муки совести или страх, и уже хочется улизнуть из собственного тела, бросить его где-нибудь посреди дороги, идя дальше налегке, плывя… но куда… да не все ли равно. Годам к двадцати, правда, произошло в нем какое-то внутреннее укрепление, словно кто-то умело поставил его на якорь и больше не позволял ветру напропалую шалить: появилась охота к учебе, хоть и ненадолго. Он ходил на открытые лекции в политех, слушал профессорскую болтовню о Блаватской и о Ницше, смотрел на весь этот показушный кукольный спектакль натренированного рассудка, и… ничему не верил. «Но я-то, причем тут я?» Много читал сам, постоянно рискуя отвалить от твердой почвы обыденного и уплыть… ах, если бы знать, куда… Дважды пытался сдавать в политех вступительные экзамены, зная многое сверх программы, и дважды проваливал собеседование: военный билет с прочерком, справка из психушки. И зачем только ангел-хранитель избавил его от армии, от гнусной дедовшины и гиблой Чечни? Почему не подсобляет теперь? Может, что-то с этим ангелом не так?.. может, передумал?.. забыл о своих прямых обязанностях?.. Сколько ни шарь среди мечтаний и снов, сколько ни обращай беззвучной, чтобы никто не раскритиковал, молитвы к запропастившемуся куда-то хранителю, все напрасно: пустота, немота, тьма. Как-то Диму осенило, что хранитель пошел нынче не тот, и просто так, задарма, не станет напрягаться, а уж тем более, сам напрашиваться на службу, и надо поэтому как-то его, небесного, приманить, расположить к себе, задобрить… то есть вроде как самому сделать наверх шажок, вскарабкаться хотя бы на первую небесную ступеньку… Морока, скажем так, на всю жизнь, и еще не известно, куда вывезет. Ну конечно, духовное… должно же оно где-то быть, только вот где… где? Всюду отстраивают церкви, одна на другую похожие, всюду торгуют освященными крестиками, образками и колечками «спаси и сохрани», и попы сплошь молодые и не бедствуют, и вера как будто у людей есть, но такая разумно-куцая, что лучше б уж ее и не было вовсе… да и что это значит, верить, если при этом отказываешься знать? Ты веришь в то, что видишь перед собой дом, или ты знаешь, что это дом? В том-то все и дело, что Бога никто уже не чует, а тем более – в самом себе, а если в себе Бога нет, то нет Его и снаружи, сколько не молись и не кланяйся. Эта страшная догадка, обушившаяся на Дмитрия двадцать с лишним лет назад, повергла его тогда в безобразный запой, и никакие разумные разъяснения не годились для спасения его тонущего в умственных недомоганиях рассудка, и если бы не внезапный приезд брата Жени, он, может, выпрыгнул бы из окна… но нет, не выпрыгнул. Женя приехал из Одессы на пару дней, но не один: с ним был стеснительный, удручающе вежливый Марк Матвеевич Сандлер, и приглашены были оба на какую-то телепередачу, им даже проезд издалека оплатили. В тот же вечер Дима все сам и увидел, сев перед дрянным, путающим цвета телевизором: в студии поставили посреди невысокой сцены стул, нагромоздили со всех сторон софиты, чтоб получше осветить предполагаемые фокусы, расселись в кресла по краям, приготовились… И вот выходит мелкими семенящими шажками этот самый Марк Матвеевич, садится, застенчиво, едва-едва, глянул на собравшихся и, словно уже утомленный проделанной работой, устало закрывает глаза, нахохливается, как мерзнущий воробей, на своем одиноко стоящем стуле, как будто бы заранее сдается перед всей этой показухой… И тут один за другим начинают лопаться с ужасным треском включенные на всю мощь софиты, словно кто-то бьет по ним со всей дури тяжелым молотком, и те, что до этого удобно расположились в креслах, вскакивают, как ошпаренные и дают со сцены деру. Хорошо еще, что кто-то догадался выключить за сценой рубильник, не дав дымящимся лампам стать причиной пожара. Марк Матвеевич же, словно его все это не касалось, продолжал скучно сидеть на стуле и вроде как дремать, свесив лобастую лысоватую голову на расстегнутый воротничок белой рубашки, только смугловатые кулаки его были сжаты, костисто, жилисто, непреклонно. И вот наконец он глянул прямо в направленную на него камеру, и взгляд был вызывающе-твердым, торжествующим, удовлетворенным. Это все он, он один, ни в ком из присутствующих не нуждаясь, натворил! Один такой невзрачный, скучный, такой насквозь будничный еврей. Планировали, впрочем, другое, и кому-то теперь за эти софиты придется платить… В прямом, как это говорится, эфире понапоказывают еще и не такое, только на этот раз все было, похоже, всамделишным: слишком много явного беспорядка. Всё объявили, разумеется, шуткой, и Дима, может, в это поверил бы, если бы не узнал в одном из телеведущих знакомого фэесбэшника. Нет, эти ребята искали научный ко всякой необъяснимой тайне подход и уже готовы были долдонить про биополе и сверхэнергии, заодно руша слабые дилетанские догадки о сверхчувственном: им надо было заранее обезвредить и посадить на цепь, а еще лучше – ликвидировать сами эти искательные настроения. Но куда им, фээсбэшным тупицам, против упертого рогом в свою кровосмесительную наследственность еврея, который к тому же сомневается в полезности самой этой каннибальской наследственности… да, тяжелый случай. Перебив дорогостоящие лампы и тем самым высмеяв безгонорарный ангажемент, Марк Матвеевич Сандлер взял да и нарушил свой же наследственный запрет на свободу мысли, тем самым введя в страшное сомнение не только устроившихся в креслах фээсбэшных кренделей, но также и ни в чем не провинившихся зрителей. И сомнение это состояло именно в этом: всегда ли один уступает всем?

2
{"b":"591873","o":1}