Она в самом деле давно уже проголодалась, спешила с утра, и охотно берет теперь булку с засунутой в нее сосиской, наливает себе из термоса чай. Разговорились. А тут уже и Питер, проперли чуть ли не через центр, должно быть, шофер хотел ей город показать, и чудно это так и восхитительно, перемещаться на такой махине, ни у кого не спрося разрешения, и притом бесплатно, и никто в целом мире не знает, где теперь Тайка Синёва…
Останавливаются в Выборге у бензоколонки, смотрят на деревянные северные корабли, доживающие свой долгий век на суше, с вздернутыми над палубой носами и тоскующими на них морскими девами. И пахнет уже морем, и так все поет и волнуется у Таи внутри, и хочется ехать еще скорее, словно там, впереди, ее давно уже поджидает судьба…
Но вот и граница, красно-бурый гранит с сияющим на солнце золотом: Россия. Только тут впервые и осознаешь, как это беспредельно важно, что в мире это есть: эта таинственно в себе пока еще спящая область, столь терзаемая всеми, но остающаяся в себе, вмещающаяся теперь вся в одной-единственной, семнадцатилетней таиной душе. Так много приходится нести в себе уже с рождения, и надо успеть осознать смысл своего в мире присутствия. Сколько продлится эта жизнь, неизвестно, и надо уже сейчас, немедленно…
– Дальше нельзя, ночуй здесь, – косясь на ее спальник, распоряжается шофер, – а завтра к вечеру я буду обратно, заберу.
Оставил хлеба и колбасы, термос с чаем.
Тут рядом отель, и можно, пожалуй, пересидеть ночь в нарядном, с расчетом на богатых туристов, вестибюле… сидеть, пока не выгонят. Но еще лучше зарулить в лес. Он тут не слишком густой, старые деревья сплошь вырублены, но еловая поросль торопится уже нагнать упущенное, тесня своей свежей зеленью заросли дикой малины. Да и ночь такая маняще-светлая, обещающая если не сон, то какие-то особые странствия…
Белые ночи идут уже на убыль, но и теперь, в последних числах июня, полночь разливает свое северное волшебство над утонувшим в росе лесом, едва только затихшим, и то на пару часов, пока снова не зазвучат в вышине мечтательно неспешные рассказы черных дроздов. Сколько их тут, на верхушках молодых елей, и каждый рассказывает, рассказывает, прерываясь на долгие паузы, словно восстанавливая дыханье и припоминая что-то еще более важное, переживое сегодня или вчера, или сотню лет назад… а ты только слушай и напрасно тщись что-то подобное в себе высмотреть, среди не нужных никому обязательств и пустых занятий, куцых рассудочных радостей и мелочных огорчений. Но вот на пару часов тишина, теперь она тут, словно какое-то чуткое, проницательное, живое существо, и не угасающие до конца лимонно-серые, с оранжевыми полосами, облака на востоке, над уходящим за пригорок лесом, сторожат это полуночное безвластие, готовые уже набухнуть свежим светом нового дня.
Забравшись под широкие лапы ели, Тая расстелает на сухой хвое спальник, устраивается. А спать-то совсем не охота, и какое-то подъемное, захватывающее дух чувство гонит ее в серебристо мерцающий полумрак, навстречу никогда ею ранее не переживаемому… но куда? Так тихо в лесу, так торжественно тихо. И каждое дерево, каждый куст окутаны теперь особой, ночной, таинственной жизнью, излучающей наружу чистое, ни от кого не прячущее себя волшебство. Вот тут должно быть недавно была просека, под ногами трава, и малина стоит сплошняком по сторонам, сдерживая натиск орешника, бересклета и молодых берез. И какое-то облако движется Тае навстречу. Должно быть туман, поднявшаяся от земли влага, пронизанная светом белой ночи и оттого кажущаяся изморосью или мелкой снежной крупой. И Тая выставляет вперед ладони, чтоб влага осела на них, дав почувствовать холод, но ладони сухи, как и прежде… да как же так?.. да что же это? Остановившись и замерев, она дает туману окутать себя со всех сторон, и он вовсе не сырой и не холодный, нет, в нем что-то непрерывно происходит, движется, клубится… и Тая видит: никакой это не туман, но огромное скопление живых, сверкающих в свете белой полночи существ! Все они движутся одинаково, описывая петляющие в воздухе восьмерки, и от этого их полуночного хоровода веет такой чистотой, такой нежной, невинной радостью! Такое счастье видеть это, не прилагая ни малейших усилий, видеть эту скрытую жизнь воздуха! Вот, значит, что ты, ни о чем не подозревая, в себя ежеминутно вдыхаешь! Вдыхаешь эту сияющую бестелесность, насыщаешь ею свою кровь. Неужели это и в самом деле так? Но что, если придирчиво присмотреться, прищуриться, изловить взглядом танцующие на фоне кустов силуэты… И Тая напрягает, как только может, зрение. Но ничего такого, ровным счетом ничего, она уже не видит! Только кусты орешника, только зарастающая дикой малиной просека… А так хотелось бы увидеть это еще раз… и она мечтательно расслабляется, словно ища исчезнувшее в самой себе, и… вот оно снова! И до нее наконец доходит, что глаз тут не причем, он вовсе тут не нужен, глаз только мешает: надо отдать глаз, чтобы увидеть. Одноглазый Один, тут ведь начинаются уже его владения. И Тая смотрит, смотрит… смотрит внутренним своим взором, смотрит душой, доставая чарующие живые образы из своей собственной глубины. Но есть среди этих танцующих духов воздуха и иные: те тоже петляют в воздухе восьмерками, но сами намного крупнее и не пронизаны полуночным серебрящимся светом, но черные, похожие на разогнавшихся в полете стрижей. И нет никаких у Таи сомнений: эти черные тут тоже по плану, по своему «заданию», без них никак нельзя, и каждый из них норовит догнать и сцапать прозрачного, а те вроде бы и не боятся, снуют и струятся мерцающим месивом дальше… «Значит, – радостно думает Тая, – они доверились мне, показали себя, и теперь я знаю, что они всегда тут, что я дышу ими…» Она идет обратно, чтобы, забравшись под еловые лапы, осмыслить увиденное, чтобы понять. И сливающаяся с рассветом ночь дарит ей легкий, на грани бодрствования, сон.
Ей снится метель, закрывшая все, от неба до земли, безжизненное пространство, и нет в нем ничего, кроме снега, снега, снега… Так одиноко, так девственно-чисто, так сияюще холодно. И скоро должно быть явится смерть, и нет перед ней никакого страха, есть только ощущение скорости. Должно быть, здесь отступают школьные физические законы, с их глупым количеством, которым измеряется всё, здесь надо высекать искру закономерности из себя самого, чтоб не замерзнуть. Да разве это искра?.. это пожар! Огненный меч от неба и до земли! И не рука сжимает его, но мысль, продуманная и осознанная тобой до конца. Мысль, теперь уже свободная от беспомощных, отраженных кривым зеркалом рассудка, мыслишек. Ничто не стоит с ней наравне, и нет ей никакого предела, потому что теперь она – воля. Безграничный жар, безграничная любовь. И где-то совсем рядом, рядом с сердцем, выступает из холода спокойная, как старинный северный пейзаж, картина: пустая зимняя дорога, двое остановившихся для разговора странников. Им, видно, некуда спешить, и хотя Тая тоже здесь, неподалеку, они словно и не замечают ее, и она только присматривается, едва угадывая под заснеженными капюшонами изможленные странствиями лица. Один из них вдруг смотрит на нее из-под белых бровей, словно зовет, и лицо его становится ее лицом, и вот уж и нет между ними никакого расстояния… Теперь она стоит на дороге вместо него, или слитая с ним, и тот, другой, спокойно так и тихо, но при этом достигая самых отдаленных окраин мира, выдыхает в заснеженный воздух: «Я есть Я!»
Она проснулась от радости. Теперь она знает, куда ей нужно. Знает, с кем. Только бы тот, белобровый, запомнил ее… И она пытается восстановить, теперь уже для своих вглядывающихся в приближающеся утро глаз, его скрытое капюшоном лицо, но не может схватить ни одной его черты, имея одно только внутренее ощущение силы и чистоты.
Этот сон на финской границе как будто раздвинул шторы ее устраивающейся уже по образу других жизни, впустил тоску о неизвестном и… радость самой этой тоски. И невозможно было этому сну когда-либо еще повториться.