Смешение порядков, и надо их сначала очень разделить, чтобы потом они могли слиться.
Мне нужна очень большая сила. Чтобы верно хранить тебя. И чисто хранить, отдельно, цельно, не затемняя ничем своим, ни малейшей тенью».
XIV
Философов приезжает в Париж 3 января <19>22 г. Мережковские приготовляют для него у себя комнату. Но он останавливается в гостинице, в отеле «Д’Отэй», на рю д’Отэй. В ночь с 4 на 5 января Гиппиус записывает: «Ну вот, милый Дима. Вчера «он» приехал в Париж. Он написал «petit bleu»* [*Телеграмма (фр.).] В<олоде>, чтобы он к нему зашел в гостиницу. Естественно, что ты бы пришел. И если представить себе, что он — ты, то даже смешно.
Разделила ли я до конца, т. е. и кожно, тебя от оборотня? Кажется, еще не вполне, но иду на это и дойду.
Не правда ли, мы понимаем с тобой, почему «он» не может быть равнодушен, так злится без всяких, казалось бы, причин внешних, почему с такой злобной досадой, желающей быть презрительной, говорит о «непотрясаемости Мережковских» — и все остальное? Это его бессилие, и он, кроме того, все время выдает себя. Что он не ты, мой ясный, мой родной, мой бедный. Он не знает, что ты жив, хотя он и прогнал тебя из тебя. Но он подозревает что-то смутно и боится».
Эти последние строки написаны, по-видимому, после визита Философова. Он пришел 9 января, т. е. через неделю после своего приезда. В ночь накануне его прихода Гиппиус снится сон. «Под девятое января такой сон тяжелый, — рассказывает она. — Дима умирает в соседней комнате (неизвестная квартира), а я почему-то не могу войти туда. Хожу из угла в угол. И умер, и какая-то горничная (это будто бы гостиница?) закрыла ему глаза. А я и тут лишь из двери едва могу выглянуть. Вижу только спину его на кровати.
С необыкновенной физической тяжестью проснулась. Опять заснула — и опять то же самое! Продолжение.
В этот день ты и пришел, Дима (ты или он). Я изо всех сил помогала ему казаться тобой. Для этого нужно ни о чем не говорить».
Философов как бы выходит из сна, из кошмара, который преследует Гиппиус. Но страшнее всего — это что при соприкосновении с действительностью кошмар не рассеивается. Напротив, действительность превращается в кошмар, двойник, оборотень побеждает.
Превращение Философова имеет последствия и политические. И Гиппиус это отмечает: «Тот Дима, который следовал и следует за С<авинко>вым понемножечку, шаг за шагом, от интервенции — к восстаниям, к зеленым, к «советам» без коммуны, затем к его величеству крестьянству русскому, потом куда еще? — сам не замечая, должен был дойти и до Ленина без Чека, т. е. совсем к абсурду. Я не буду с ним говорить об этом и для себя, и для него. Он будет оправдывать все это «политикой», а я не хочу свое больное сердце подвергать бесполезной боли. Не надо».
Отраженно, через Философова, она поняла и Савинкова — то, что он есть на самом деле, а не то, чем кажется. В <19>23 г., т. е. через год после последней встречи с ним, она записывает: «Иногда мне кажется, что никакого С<авинко>ва уже давно нет и ты в руках злого марева, призрака. Не боюсь тут сказать, чертовой игрушки, да! да! Ведь именно черт не воплощается, и у него игрушки такие же. Не страшная это кукла — С<авинко>в. Только для тех, кто не знает, что это. Правда, таких и природа не любит, не терпит, ибо он — пустота. Я сама не знаю, когда я пришла к такой для меня бесповоротной формуле (и с таким смыслом) пустота. А смысл такой: С<авинко>в хуже всякого большевика, Троцкого например. Т. е. он совсем за чертой человеческого и Божьего.
Нет, вот сказала — и мне стало страшно. Как это я смею так говорить? А может, это личное, за тебя. Дима, когда я вижу, что тебя он из тебя выгнал. Право, я сама двоюсь. И говорю — и не смею говорить, и знаю — и хочу не знать, верю, что ничего не знаю… Пусть Бог судит и видит С<авинко>ва, я не умею и не смею. Молчу. Молчу».
И вдруг она возмутилась. Пробовала смириться — ничего не вышло. «А иной раз бунт одолевает. Ох какой! — признается она в декабре <19>23 г. — Никого не боюсь, ни тебя, Дима, ни за тебя, все мне равно, так бы, такими бы словами последними выругаться, на «благость» смотрю как на «елей»… Да и не слова, а такой бы нож, и не задумалась бы я отрезать тебя от С<авинко>ва, чего бы это ни стоило. Ты бы выздоровел или умер, а о С<авинко>ве я, конечно, не думаю — о пустоте-то!»
Но что «нож» поможет — она не уверена: «Я знаю, что и тогда ты бы не выздоровел вполне. Ты никогда не имел бы силы вернуться к прежнему (верному). Даже и тогда. Но это не нужно. Т. е. нужно, но на это я не посмотрела бы. Лишь бы выздоровел ты хоть немного.
Т.е. я знаю, что ты и отрезанный от С<авинко>ва — никогда не простишь мне, что я была права. Именно это, а не то, что я была так виновата (этого я себе не прощу).
Но чужой правоты почти никто не может простить.
Какая боль, какая боль».
И вот, наконец, <19>24 г. Предательство Савинкова, его переход на сторону большевиков. Гиппиус записывает в ноябре: «Неужели? Неужели это совершилось? Дима, Бог рассудил, как я не думала. Как я счастлива эти дни. Я тебя видела, тебя выздоровевшего или выздоравливающего. После этих недель невероятного кошмара (за тебя все) — какая нечаянная радость! Эта книжка смысл потеряла. Так, для памяти, для себя. Чтобы «говорила же я…». А это и не нужно вовсе.
Вместо С<авинко>ва обнаружилось пустое, гадкое место, и я считаю чудом, совершившимся для тебя, что эта пустота обнаружилась, что ты мог увидеть.
Благодарение Богу за тебя, я знала, что ты не погибнешь «там», но какое счастье, что это дано здесь!
И если даже рана твоя болит и ты скрываешь боль напряжением воли — ничего, ничего! Все будет, то есть все уже есть, ибо ты — ты!»
Проходит шесть месяцев. В мае <19>25 г. получается из Москвы известие о «самоубийстве» Савинкова. Он якобы «выбросился» из окна тюрьмы. «На меня это не произвело впечатления, — записывает Гиппиус. — Убил ли он себя или что вообще случилось — не все ли равно?
Ведь он уже годы, как умер. Да и был ли когда-нибудь?
Дима, да, ты все-таки не простишь мне (или не забудешь), что я была права».
Проходит 11 лет. Но что Гиппиус за это время пережила, выражено ею в одной строчке, которой ее запись кончается. Вот эта строчка:
«Да, это пришло слишком поздно (для Д<имы>)».
В <19>43 г., за два года до своей смерти, она посвящает Философову последнее стихотворение:
Когда-то было, меня любила
Его Психея, его Любовь.
Но он не ведал, что Дух поведал
Ему про это — не плоть и кровь.
Своим обманом он счел Психею,
Своею правдой лишь плоть и кровь.
Пошел за ними, а не за нею,
Надеясь с ними найти Любовь.
Но потерял он свою Психею
И то, что было — не будет вновь.
Ушла Психея и вместе с нею
Я потеряла его любовь.
Это единственное стихотворение Гиппиус, написанное в женском роде. И это, конечно, не случайно.
З. ГИППИУС И ЧЕРТ[553]
Впервые о черте Гиппиус упоминает в стихотворении «Гризельда» 1895 г.
Гризельда, ожидающая в замке возвращения с войны мужа, перенесла «неслыханные беды», ее пытался соблазнить сам «Повелитель зла».
Но сатана смирился,
Гризельдой побежден,
И враг людской склонился
Пред лучшею из жен.
Гризельда победила,
Душа ее светла…
А все ж какая сила
У духа лжи и зла!