Не исключена, однако, возможность, что появление «человекообразных» как новой расы будет внезапным. Потенциально эта раса существует уже давно, и от выхода на мировую арену истории ее отделяет лишь момент сознания своего единства.
Этот момент может наступить, когда взорвется первая атомная бомба. Вот почему инстинктивно сейчас никто не хочет войны, кроме коммунистов.
Пастернак, Нобелевская премия и большевики[192]
Пастернак Борис Леонидович — третий после Толстого и Бунина русский писатель, которому присуждена Нобелевская премия.
Интересно, что все три лауреата принадлежат к одной «школе» — толстовской. Бунин считал Толстого (от премии, кстати, отказавшегося) своим учителем и в известном смысле продолжал его линию. И не случайно сравнивает западная критика «Доктора Живаго» с «Войной и миром» (М. Слоним[193], в «Новом журнале», с «Анной Карениной»). Шведская академия — не в укор будь сказано — явно предпочитает «тайновидца плоти» Толстого «тайновидцу духа» Достоевскому и верна своему выбору вот уже более полувека. Сейчас ею как бы восстановлено единство русской литературы и проведена связующая линия от классика Толстого, представителя России дореволюционной, через эмигранта Бунина к советскому писателю Пастернаку.
Советы его, впрочем, своим не считают. Когда выбор шведской академии стал известен, у многих возник вопрос, как отнесутся к нему «они». Шаховская, описывая свою первую встречу с советским «Олимпом» во время знаменитого завтрака в Кремле, говорит: «Каковы бы они ни были — среди них нет ни одного дурака». Однако дураки нашлись, и первый — министр «партийного мракобесия», Михайлов[194], заявил, что Пастернак — хороший переводчик, но писатель ничтожный. Одержимая манией преследования «Литературная газета» это подхватила, объявив, что выбор шведской академии — результат интриг «ультрареакционного» заговора. За «Литературной газетой» сорвалась с цепи «Правда». Словом, большевики перед лицом всего мира сами себя нещадно выпороли и как будто собираются это милое занятие продолжать.
Но говорить и писать они могут что угодно, им все равно не верит никто — ни здесь, ни в России. Пастернак был не прав, когда, в разговоре с корреспондентом «Le Monde», сказал, что его радость по поводу премии не разделяется никем. Если бы России был дан один день полной свободы, перед дачей Пастернака в Переделкине собралась бы пришедшая его приветствовать несметная толпа, в которой мелькали бы многие видные «партийцы» и даже «комсомольцы». И еще неизвестно, чем бы это кончилось.
Для большевиков присуждение Нобелевской премии писателю в опале было, по-видимому, полной неожиданностью, и в первую минуту они растерялись. Только этим можно объяснить те идиотские меры, какие были ими приняты. Чтобы скрыть от Пастернака новость, о ней ни в прессе, ни по радио объявлено не было. Иностранным журналистам сказали, что Пастернак болен и не принимает никого. В конце концов все стало известным, и в первом же интервью в «Daily Mail» от 24 октября Пастернак опроверг большевистскую ложь о своей болезни. Тогда советская цензура интервью задержала. Но и эта мера оказалась недействительной. Интервью стали одно за другим появляться, и мы узнали, что Пастернак и писатель замечательный, и замечательный человек.
Сейчас еще трудно сказать, чем кончится его поединок с советской властью, но от исхода этого поединка, несомненно, зависит судьба не только Пастернака.
Что в нем удивляет больше всего — это его прямота и бесстрашие. Он говорит, что думает, и своего отношения к советской власти нисколько не скрывает. Не то чтобы он ее фактически не признавал, но для него эта форма человеческого устройства на земле противна законам природы и потому нежизнеспособна, обречена на исчезновение. Но этого-то большевики как раз переварить и не могут.
Одному журналисту он сказал: «Они, в сущности, требуют от нас немногого, чтобы оставить нас в покое: полюби то, от чего тебя отвращает, и отвратись от того, что ты любишь. Но это очень трудно», — прибавил он.
Он родился 10 февраля 1890 г. в Москве, в доме Лыжина. Его отец[195], талантливый художник, был преподавателем в московской школе живописи, ваянья и архитектуры. Он знал близко Толстого, произведения которого иллюстрировал, дружил с Репиным и с семьей композитора Скрябина[196].
Встреча со Скрябиным была в жизни юного Пастернака событием большой важности. По совету своего кумира он стал заниматься музыкой, готовя себя к музыкальной карьере, и достиг хороших успехов как пианист и композитор. Но вдруг, неизвестно почему, бросил все. Может быть, по той причине, что, не обладая абсолютным слухом, он не надеялся достичь того совершенства, к какому стремился.
Он стал писать стихи. И это было его настоящее призвание. Сначала он примкнул к передовому течению, к так называемым футуристам, о чем свидетельствуют его два первых сборника, изданных в 1914 г., «Близнец в облаках» и «Сестра моя жизнь» в 1917 г. Потом, в возрасте более зрелом, он от них отрекся. Кроме этих двух первых сборников, существуют еще четыре: «Темы и вариации» (1923 г.), «1905 год», «Лейтенант Шмидт» (1927 г.) и «Второе рождение» (1932 г.). Из прозы известны изданная в 1931 г. «Охранная грамота» и вышедшая у Галлимара[197] вместе с французским переводом «Доктора Живаго» «Опыт автобиографии». Вот и все. А затем «Доктор Живаго» и новые, еще не изданные стихи. Кроме того, он переводил Шекспира и «Фауста» Гёте.
Он жил в Москве и встречался со всеми своими «знаменитыми» современниками. Он знал Белого, Блока, Брюсова, Бальмонта, Ходасевича, Есенина, Маяковского, Балтрушайтиса[198] и многих других, менее славных, о которых упоминает в своей автобиографии.
В 1935 г. он приезжал в Париж на антифашистский конгресс. Его здоровье было очень расшатано. Он чуть ли не год страдал бессонницей и был на краю психического расстройства. Вернувшись в Россию, он совершенно ушел от общественной жизни, от невыносимого уродства советской действительности. Жил переводами, и его уже стали забывать, как вдруг… Теперь его не забудут.
Этот номер был уже в печати, когда пришло известие, что Пастернак от Нобелевской премии отказался. К этому вопросу я еще вернусь. Но «отказ» Пастернака, конечно, ничего по существу не меняет. Причины его всем понятны.
С Шаховской в России[199]
В сущности, эта по-французски о России написанная книга Зинаиды Шаховской не для французов и вообще не для иностранцев. Понять и оценить ее можем только мы, русские.
Иностранцы нам не доверяют, хотя упорно в этом не признаются. Им кажется, что мы судим о том, что произошло и происходит с нашей страной и с нашим народом, с узкой национально-классовой точки зрения. Свидетельства Уэллса, Эррио или Поля Рейно[200], как бы эти свидетельства далеки от истины ни были, имеют в глазах европейцев то преимущество, что исходят от «своих». Если европеец скажет, что в России свобода, а Шаховская будет утверждать обратное, то поверят не ей, а своему брату европейцу. У него же о России свое давно сложившееся мнение, и едет он в эту дикую страну прежде всего, чтобы убедиться в своей правоте. И убеждается — почти всегда. На этот счет большевики мастера — «дирекция не останавливается ни перед какими расходами».