Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тревога Мережковских была не за будущее русской культуры, а за то, что культуры первее — за Человека. Без него не то что о культуре, но и о самой плохенькой цивилизации нельзя даже подумать. Однако если все зависит от человека, то вопрос культуры в скрытой форме, вопрос о свободе — без нее человек, как творческая личность, не существует, — т. е. это вопрос и политический, а не только гуманитарный. О какой же близости между «четой Мережковских» и Кусковой может быть речь, раз они, по собственному признанию Ульянова, политические противники?

Я знаю, Ульянов не доверяет личным воспоминаниям, и, может быть, он прав, ибо в большинстве случаев их точность сомнительна. Послушаем поэтому, что говорит о Кусковой (которая какой была — такой до смерти и осталась), сама Гиппиус в весьма поучительной статье «Невинные признания». Статье предпослан эпиграф: «Сама себя раба бьет…»

Невинные признания

Е.Д. Кускова писала в «Современных записках» о проф. Тарасевиче, [369]«заместителе Нар<одного> комиссара здравоохранения». Это ее соработник при большевиках (до высылки г-жи Кусковой), ее сочувственник и сомышленник, как и она — убежденный твердо, что «надо работать в России».

«Мы… глубоко верили, — вспоминает Кускова, — в «изживание», в процесс радикального перерождения психики серых русских людей. Отсюда — вера в работу внутри России…» Эту работу, «не саботажную, а по совести», Тарасевич[370] исполнял «с громадным напряжением». Очень искренно и тепло рассказывая о Тарасевиче, о его действительно тяжкой работе, Кускова добавляет, что и большевики умели ценить ее. Такая, например, сценка: умерла жена Тарасевича. В маленькой церкви на Арбате — «идет отпевание по старому (?) христианско-православному обряду. Вдруг гулко раздается гудок автомобиля и громкий голос, не желающий себя сдержать — в церкви: «Где тут Л.А.? Хочу пожать ему руку!» Оглянулись. Семашко[371]… Голос — хозяина жизни…» (К сожалению, Кускова не сообщает, утешила ли Тарасевича эта высокая честь.)

Вера в работу «внутри России» у Тарасевича была на редкость глубока и стойка. Об этом свидетельствуют его беседы с Кусковой во время его наездов за границу (д ля «установления связи ученой Европы с “новой Россией”»). «Да, — говорил он, — я укрепляю и буду укреплять сов<етскую> власть в той мере, в какой она стремится организовать необходимую России органическую работу. Всякий кусок — даже самомалейший — этой работы укрепляет сов<етскую> власть и одновременно — ив гораздо большей степени — укрепляет саму Россию…» «А вы что, — заразились уже зарубежной психологией?» — строго спросил он г-жу Кускову. Она, конечно заверила, что не заразилась, ибо затем они «долго и горячо переписывались о больном вопросе — возвращенства…».

Кускова замечает: «Он горячо возмущался стремлением зарубежной прессы «разрисовывать» (по его выражению) язвы русской жизни: «Есть что-то прямо садическое в этом выискивании безобразий. Ну да, мы живем в безобразии — и стремимся там, на месте, его парализовать…» Он настаивал, что «молодежь должна всеми силами стремиться в Россию» — вот для этой «тяжкой работы в условиях, которые еще не скоро преобразятся», но… «самое преображение которых может быть лишь плодом такой работы».

Повторяю, образ Тарасевича написан Кусковой с большой теплотой. Он, вероятно, правдив. Мы Тарасевича можем понять. Мы, однако, совершенно не понимаем г-жу Кускову. Не представляем себе, в каком состоянии она писала эту статью. Не думала ли показать: вот пример для вас! Вот наша вера: горами двигает! Если думала, то напрасно: не только не «горами», а вышло, что и «вера ваша тщетна» и даже что «все так же погибнут». Ведь статья эта — некролог, а страшная гибель Тарасевича имеет гораздо более глубокое значение и смысл, нежели просто личная гибель «мученика долга». (Такой — наивно и весьма неуверенно — пытается изобразить ее Кускова.)

Она приводит письмо свидетеля.

«Тарасевич приехал нынче, в июне, в Дрезден в ужасном состоянии. Было ясно, что это человек, предельно и навсегда замученный. Он не был сумасшедшим, но и не был просто душевно угнетенным и расстроенным… Он утверждал, что все его близкие умерли и убиты им, что все кончится страшно… Характерною чертою было предельное самоумаление и самоуничижение…» (Сознание, что «ничего не сделал», конечно.) «В санатории ему везде чудились ужасы и шпионы…» Кускова добросовестно прибавляет, что автор письма кончил так: «Содержание его (Тарасевича) страхов было невымышленно: оно было реальным ужасом жизни сов<етской> России».

И вот 13 июня, «в половине шестого утром, в Троицын день, Тарасевич связал два платка, привязал их к решетке балкона и закинул петлю на шею. Оборвалось… Он сорвался с высоты 10 метров, сломал 4 ребра. Умер на другой день от кровоизлияния в легкое — в пятом часу вечера, в Духов день… Умер во сне, тихо».

Да, «он в России захирел», лепечет Кускова. Статья при конце. И вот авторше что-то «хочется сказать тем, кто еще не научился уважать и ценить этот путь работы по восстановлению страны». Но что именно «хочется ей сказать» — мы не знаем. Мы искренно не понимаем: что она-то, Кускова, продолжает ли «пламенно верить» в плоды работы внутри России или дрогнула перед очевидностью, перед тем, что сама же написала и начала подозревать, не единственный ли плод — «всего только петля из двух платков»? И младенцу ясно: Тарасевич свою веру потерял, оттого и не до разговоров уже было ему с Кусковой, не до призывов молодежи в Россию, а только и оставалось, что петля из двух платков. Мы говорим это к его чести; не к чести Кусковой, конечно, если она не понимает собственного мимовольного лепета: младенцам открыто — от нее скрыто.

Но что-то давно не слыхать ее шумливых призывов к «засыпке рва» для перехода «на ту сторону». Правда, чего и засыпать, давно полон, верхом. Очень плотно набит всячинкой: убитыми и полуубитыми, мертвецами и вживе затлевшими, — одних малолетних беспризорных венериков сколько тысяч! И те, которых Тарасевич, по его признанию «убил», да и сам ваш Тарасевич, г-жа Кускова, тот, — сверху лежит. В смысле удобства перехождения — рва ни малейшего. Что ж вы умолкли? Зовите молодежь на работу, на тот берег, — «по головкам»… да и сами переходите. Не отговаривайтесь тем, что вдруг, мол, на том берегу не примут. Есть много способов. Можно заслужить — предварительным, например, стажем, пешехоновским… Для плодотворной работы по преображению России неужели перед этакими пустяками останавливаться?

Нет, либо так, либо сяк. Непреклонная вера — вперед! По Тарасевичевым и другим «головкам». Покажите пример молодежи. Во всяком случае, не пишите неосмотрительных статей, вроде некролога Тарасевича.

Что дальше?[372]

Не знаю, достаточно ли теперь ясно, что никаких симпатий к Кусковой «чета Мережковских» не питала и питать не могла. Их загробный союз с нею так же невозможен, как, в свое время, была невозможна совместная работа по «засыпке рва». Смерть в этом случае не изменила ничего.

Не питал — вначале — особых к Кусковой симпатий и Ульянов. «Я не был поклонником покойной публицистки, — пишет он в своем ответе «Возрождению», — а в политической ее позиции просто не мог разобраться… Но, — прибавляет он, — я никогда не питал к ней враждебных чувств». Может быть, потому и не питал, что не разбирался в ее политике и, судя по тому, что Кускова для него — с каких пор? — защитница духовной свободы, «светлая личность», — не разбирается в ней и поныне. Да, с каких пор переменил Ульянов свое отношение к покойной публицистке, почему? В 1952 г. в «Новом русском слове» была напечатана речь Ульянова на дне русской культуры в Касабланке. Кускова на нее откликнулась. Она, как пишет Ульянов, «полностью солидаризировалась с моей картиной культурного упадка эмиграции». Основные положения этой речи были позже Ульяновым развиты в его нашумевшей статье «Десять лет», эмиграцией встреченной враждебно. Общий язык нашелся у Ульянова — кажется — только с Кусковой (говорю «кажется», так как не уверен, что какую-нибудь статью не пропустил). Он в ней, естественно, почувствовал друга. Мы же об этом можем только пожалеть.

вернуться

369

Е.Д. Кускова писала… о проф. Тарасевиче… — См. ее некролог «Л.А. Тарасевич» (Современные записки. 1927. № 32).

вернуться

370

Тарасевич Лев Александрович (1868–1927) — микробиолог и патолог. В 1908–1924 гг. профессор Высших женских курсов 2-го Московского университета. В годы Гражданской войны организатор борьбы с эпидемиями. Основатель (1918) и директор Московской станции по контролю сывороток и вакцин (ныне институт его имени). Покончил жизнь самоубийством в Дрездене.

вернуться

371

Семашко Николай Александрович (1874–1949) — врач. В 1918–1930 гг. нарком здравоохранения.

вернуться

372

Что дальше? Возрождение. 1959. № 92.

47
{"b":"585583","o":1}