Даже одним фактом этого массового ухода, этого отрицания грубого насилия, поработившего Россию, этого желания бороться с ним — эмиграция становилась в число врагов коммунистической диктатуры и представляла собой и политическую и моральную силу».
Все великие империи (как вообще все на земле) строятся на крови. Таков жестокий закон истории. Развенчивая русскую эмиграцию, отрицая ее героизм (который признает даже Кускова[274]) и ее трагедию, Ульянов этим самым отрицает ее участие в строительстве будущей России. Мы ни минуты не сомневаемся в его личной порядочности, но здесь, в эмиграции, он невольно делает то, что делают сознательно в России большевики: разделяет нас с нашим народом и этим задерживает его и наше освобождение. Род греха, пожалуй, посерьезнее, чем немота Лиры перед лицом современных событий.
Нам сейчас не до стихов и вообще не до литературы. Мы каждый день как бы возвращаемся с кладбища. И решать вечером, у камелька, по примеру Ульянова, кто в эмиграции первый поэт, занятие в нашем теперешнем положении недостойное. Это узнается потом в России, когда «тайное станет явным». А здесь нельзя. Знаем только, что такой-то поэт настоящий, такой-то — графоман. И это все.
Что же до статьи Ирины Одоевцевой «В защиту поэзии», то от Ульянова она поэзию все равно не защитит. Это бой мотылька с удавом. Но сама по себе статья отличная…
А что, если в самом деле удав?..
Post scriptum
Эта статья была уже в наборе, когда появился еще один ответ Ульянову Зинаиды Шекаразиной, бывшей слушательницы «Института живого слова», знавшей лично Блока, Кузмина[275], Гумилева, а здесь, в Париже, усердно посещавшей собрания «Зеленой лампы».
В своем насмешливом ответе («Р<усская> м<ысль>» от 19 марта) З. Шекаразина вполне разделяет мнение Ирины Одоевцевой о литературном вкусе Ульянова, столь опрометчиво взявшем на себя опасную роль (прежде всего опасную для него самого) художественного критика и поэтического арбитра. Приветствуя статью И. Одоевцевой, З. Шекаразина пишет: «Ласковой кошачьей лапочкой с коготками она (Одоевцева) переворачивает и так и этак и критика, и его бедных лауреатов — кандидатов на опустевший эмигрантский поэтический престол».
В порядке спора узколитературного эти две статьи едва ли не самые удачные и по форме, и по содержанию. Но вопрос, затронутый Ульяновым, выходит далеко за пределы литературы и требует возражений по существу. «Ласковая кошачья лапочка» Ульянову не страшна. Не страшна и грубая сила. Она может временно вывести из строя, но как аргумент — не убедительна. Единственно, чего Ульянов действительно боится, — это правды об его отношении к России и к русскому делу.
Лгать можно по-разному. Не обязательно все от начала до конца выдумывать, достаточно сказать не всю правду. Отрицая русскую эмиграцию как силу духовную, не признавая ни ее политических, ни ее культурных заслуг — Ульянов о ней лжет, и эта ложь опутывает, как тонкая паутина, не только души и без того недоверчивых дипийцев, но и души наших братьев в России. С какой целью он это делает, намеренно или невольно — не знаю. Но какова бы ни была его цель и в каком бы он состоянии ни действовал, факт остается фактом, причем довольно позорным, ибо то, что делает Ульянов, — предательство.
Трудно себе представить, чтобы за десять лет своего пребывания на Западе он не поинтересовался тем, что было сделано зарубежной Россией за время ее сорокалетнего изгнания. Нет буквально такой области, в какой русский человек не проявил бы своего таланта. Об этом достаточно красноречиво свидетельствуют печатавшиеся в «Возрождении» статьи Татьяны Алексинской[276]. Мало того, русская эмиграция оказала громадное влияние на развитие культуры западных стран, для которых приток свежих творческих сил был в иных случаях спасителен. Так, во Франции из писателей, получавших за последние годы Гонкуровскую премию, двое — русского происхождения. Во всех областях искусства, а также в науке русские обращают на себя внимание своей исключительной творческой одаренностью. Сказать о таком народе, что у него нет не то что политической, а вообще никакой мысли, мог лишь человек, которого Господь Бог не благословил ни умом, ни талантом.
Но у Ульянова есть и то и другое… В чем же дело?
Неужели «Десять лет» пребывания на Западе — недостаточный срок, чтобы научиться уважать достоинство человека и его право на свободу мысли и слова?
В Петербургском университете[277]
В декабре прошлого года в «Новом русском слове» была напечатана статья Владимира Рудинского[278] «Вредные иллюзии» — ответ на статью Г. Месняева[279] «Советское просвещение» в номере «Нашей страны» от 30 октября.
В своей статье Г. Месняев утверждает, что в Советской России, в сущности, нет вовсе высшего образования в том смысле, как образование это понималось в дореволюционное время и как понимается оно сейчас в нормальных государствах. Если еще химики, медики, агрономы и строители довольно успешно постигают технические знания, то изучающие гуманитарные науки представляют собой подлинных невежд, хотя они и изучают псевдофилософию, пародию на право (какое может быть право в стране вопиющего бесправия), диалектический материализм и историю коммунистической партии. О богословии они не имеют никакого понятия, а история, литература и политическая экономия преподносятся им в марксистском разрезе.
Статья Г. Месняева привела В. Рудинского в ужас. «Горько сказать, — пишет он, — но это факт, что есть в эмиграции люди, которые постоянно повторяют подобные мысли. Зачем? Что же тут приятного воображать, будто наша родина впала в какую-то тьму кромешную, что на ней все поголовно разучились думать, опустились до полного варварства, потеряли человеческий образ. Уж куда как грустно было бы, будь это в самом деле так. А вот поди ж ты! Люди себя услаждают такими фантазиями, и сколько уж лет; и ведь вопреки очевидности!»
Рудинский прав. «Если еще химики… довольно успешно постигают технические знания», — пишет Месняев. Шутка сказать: «довольно успешно»! Вот, например, русских химиков наградили в 1958 г. Нобелевской премией. Так, пожалуй, выходит, что они даже очень успешно постигли свою науку.
В. Рудинский — новый эмигрант. Он кончил филологический факультет Петербургского университета, и с его свидетельством нельзя не считаться. Вот как в действительности обстояло дело.
В последние годы перед Второй мировой войной программа университета, рассчитанная на 5 лет, была очень обширной и солидной. Все студенты филологического факультета проходили обстоятельный, длящийся несколько лет курс истории античного мира, западного Средневековья и Ренессанса, а затем — новейшей истории; и отдельно подробный курс истории России. Гораздо большее число часов занимал, однако, начинавшийся с первого года и тянувшийся до конца курс литературы, включавший древнегреческую и древнеримскую, а затем европейскую (вместе с американской), опять-таки от истоков ее до наших дней. Параллельно с этим читался и подробный курс русской литературы.
Ни преподавание, ни проверка усвоения не были поверхностными. Изучение включало огромные списки обязательной для чтения литературы, и если на экзамене обнаруживалось, что студент не прочел включенное в список произведение Помяловского[280], Глеба Успенского[281], то это вело сразу же к снижению отметки, что отражалось на дипломе и чего студенты очень боялись. Если же студент проявлял нетвердое знакомство с Чеховым или Тургеневым, профессор почти неизбежно приглашал его зайти в другой раз, углубив свои познания. Вопреки твердо укоренившемуся в эмиграции представлению в программу входили Достоевский, в том числе и «Бесы», Лесков[282], А.К. Толстой[283] и ряд писателей, находящихся на плохом счету у советской власти.