Поавила и Хуотари ждали, что же Иосеппи скажет дальше.
— Воевать начали у нас.
— С кем?
— Да между собой, — неторопливо говорил Иосеппи. — Говорят, из Хюрюнсалми многие ушли на фронт.
В последнее время Поавила несколько успокоился. Услышанное от Иосеппи его ошарашило. Точно золы швырнули в глаза.
— Они и к нам могут нагрянуть, — высказал свою тревогу он, не объясняя, кого, собственно, имеет в виду.
Но Хёкка-Хуотари понял его.
— А чего ради им сюда переться? — махнул он рукой. — У нас ведь одни леса, болота да озера.
— Вот то-то и оно, — сказал Поавила, принимаясь бруском точить топор. — Не зря всякие Сергеевы и Саарио проводили у нас свои собрания…
IV
Черные клубы дыма, вырываясь из высокой трубы натужно пыхтевшего старого паровоза, скользили по темно-зеленым грязным стенам вагонов и медленно таяли над лесом позади поезда. Дорога была построена совсем недавно, колеса громко стучали на стыках, вагон трясло и бросало из стороны в сторону так, что пассажиры, лежавшие на багажных полках, порой, казалось, чудом удерживались на своих местах. Поезд был набит битком. Ехали солдаты, искалеченные и здоровые, законным и незаконным путем возвращавшиеся с фронта, ехали офицеры, переодетые в штатскую одежду или в потрепанные солдатские шинели; на остановках, ругаясь и отталкивая друг друга, в вагон лезли мешочники, без всякой охраны садились в поезд военнопленные австрийцы и немцы.
Степан Николаевич сидел у окна и задумчиво следил за большими снежными хлопьями, мягко облепившими тусклое вагонное стекло. За окном проплывали поредевшие сосняки, повырубленные на шпалы и на бревна для бараков, откосы карьеров, с которых возили песок для насыпи, черные горелые пустоши — следы лесных пожаров, реки, белые, скованные льдом, и бурные, не поддавшиеся стуже, казавшиеся на фоне снега иссиня-черными. Чем дальше на север, тем суровей становилась природа и тем реже мелькали серые деревушки с пустыми пряслами для сена, с покосившимися изгородями и черными от копоти баньками, построенными у самой воды на берегу озера или реки. Когда Степан Николаевич уходил на войну, железную дорогу только начинали строить. И вот, возвращаясь домой, он едет по ней. Уже промелькнули станции Званка, Лодейное Поле, остался позади Петрозаводск, проехали Медвежью Гору, где станция только еще строилась. Далеко позади остались утопавшие в грязи окопы, заграждения из поржавевшей колючей проволоки, противный вой шрапнели, душераздирающие стенания раненых. Впереди — дом, семья, работа. Как там Анни с детьми? На фронте Анни часто вспоминалась ему, но почему-то всегда такой, какой была в первое время их знакомства — румяная, белокурая, совсем молоденькая и очень привлекательная. А какая она была застенчивая…
— Простите, где вы получили ранение? — неожиданно спросил чей-то голос.
Степан Николаевич очнулся от раздумья и машинально потрогал забинтованную голову.
— Под Царским Селом, — ответил он, взглянув на соседа. Степан Николаевич не заметил, когда этот человек в солдатской шинели сел рядом с ним. Видимо, он вошел в вагон на каком-нибудь полустанке.
— Под Царским Селом? — удивился сосед. — А на чьей стороне? Если, конечно, не секрет.
— Нет, не секрет. На стороне красных.
Собеседник поморщился. Степану Николаевичу показалось, что он где-то видел это одутловатое лицо, но не смог вспомнить, где именно. Мало ли всяких встреч было за годы войны!
— В такое время лучше всего быть нейтральным, — осторожно, словно прощупывая, с кем он имеет дело, проговорил сосед. — Я уже полгода как вышел, так сказать, из рядов…
Степан Николаевич окинул своего собеседника внимательным взглядом. Вид у того был утомленный, шинель довольно потрепанная, сапоги с ободранными голенищами буквально разваливались на ногах. Видно было, что в этих сапогах ходили не только по ровным дорогам и тротуарам.
— Вы едете домой? — спросил сосед.
— Да, в Кемь, а оттуда верст триста вверх по Кеми-реке, почти до границы.
— Но там же живут карелы, а вы ведь русский…
Собеседник, судя по всему, хорошо знал эти места. Удивленный осведомленностью спутника, Степан Николаевич стал вглядываться в его лицо.
— Капитан…
В небритом солдате он узнал бывшего военачальника Кемского уезда Тизенхаузена, по милости которого он тоже в свое время попал на войну.
— Тс-с, — предостерегающе шикнул Тизенхаузен и обратился к сидевшей напротив пожилой женщине, которая связывала узлы, готовясь к выходу. — Какая следующая станция?
— Сорока, — ответила женщина, не оглядываясь.
— Скоро и нам выходить, — вновь обратился Тизенхаузен к Степану Николаевичу и, помолчав, спросил: — Если не ошибаюсь, вы офицер?
— Прапорщик.
— В Кеми у вас есть знакомые?
— Нет.
— В таком случае можете переночевать у меня, — предложил Тизенхаузен. — Если не имеете ничего против…
На станции Сорока поезд стоял десять минут. Пассажиры с котелками я чайниками ринулись за кипятком.
Вытащив из вещевого мешка кусок мыла или пару поношенного нижнего белья, солдаты бежали менять их на хлеб или молоко. Степан Николаевич тоже вышел подышать свежим воздухом и заодно поглядеть, не встретится ли случайно кто-нибудь из знакомых. Ведь из Пирттиярви многие ушли на заработки на строительство железной дороги. Кроме того, в Сороке постоянно проживал брат его тестя Срамппы-Самппы, который в один из неурожайных годов, спасаясь от голода, ушел из родной деревни, нанялся в гребцы к богатому сорокскому рыбаку да так и остался здесь со всей семьей. На станции было много народу, но знакомых не оказалось. Степан Николаевич вернулся в вагон.
Над ним, на средней полке лежал бородатый солдат. На широкой огрубевшей ладони он держал складной ножик, показывая его военнопленному, который сидел внизу напротив и посасывал селедку.
— Немецкая работа. Под Пинском мне подарил один ваш зольдат. Понимаешь? — пытался объяснить бородач немцу. — Я ему махорки, а он мне ножичек…
Немец отрицательно качал головой.
— Вместе курили… братались, — бородач поднес нож к глазам военнопленного. — Не узнаешь? Штутгарт… В Штутгарте сделано…
— О, Штутгарт. — Пленный перестал сосать селедку. — Их ферштэе, ферштэе.
— Кончилась война, — широко улыбаясь, продолжал бородач. — Понимаешь? Война конец, капут войне. И чего ради мы воевали, спрашивается? — Он махнул рукой, потом вытащил из вещевого мешка ломоть хлеба, аккуратно поделил его ножом на две части и одну из них протянул немцу. — На… ешь.
Пленный робко взял хлеб и с благодарностью посмотрел на солдата:
— То-фарищ?
— Товарищ, товарищ.
Тизенхаузен, нахмурившись, слушал этот разговор и невесело размышлял о своем незавидном положении. Еще в начале осени появились какие-то проблески надежды. Он служил тогда в дикой дивизии генерала Корнилова. Если бы тогда все получилось так, как рассчитывали… Но теперь об этом уже поздно думать… Потом Быховская тюрьма… Вернее, бывшая женская гимназия, в которой их держали. Тизенхаузен иронически усмехнулся. Стража состояла из преданных Корнилову солдат, служивших прежде в его личной охране. Поэтому они в своей тюрьме были в курсе всех событий, происходящих в Могилеве. Генерал Духонин намеревался вступить в переговоры с немцами, с тем, чтобы заключить перемирие и таким образом лишить большевиков их главного козыря — лозунга о мире. Однако послы Англии и Франции воспротивились: они полагали, что Ленин удержится у власти всего два-три дня. Если бы тогда с Германией было заключено перемирие, то и этот бы солдат на верхней полке не братался бы с пленным немцем, а стоял навытяжку перед ним, капитаном Тизенхаузеном. Только что теперь думать об этом… Теперь надо что-то предпринимать, чтобы большевистская зараза не проникла в деревню.
— Это Ленин призвал русских солдат брататься с германскими солдатами, — вступил Степан Николаевич в разговор бородача с пленным. — Ленин…
— Ленин? — переспросил немец.