— Три рубля в кармане, да сто марок долгу купцу Канерве. Вот и весь заработок. А ты остался должен?
— Да что говорить, брат, — засмеялся Хёкка-Хуотари, пощипывая рыжую бороденку. — Сто с лишним марок я должен. Но платить долг не собираюсь. А что? Обзывали рюссями и вообще они нас… Хватит им и того, что с нас содрали на проценты.
Пулька-Поавила одобрительно кивнул. Наполнив опять чашки, он продолжал изливать душу.
— Сколько лет мы с тобой короба таскали?
— Семь лет таскали, — ответил Хёкка-Хуотари.
— А много ли мы добра нажили, скажи мне, соседушка?
— Ничего не нажили, — ответил Хёкка-Хуотари, отхлебнув водки.
— Мы с тобой, что кроты, на своих полях трудимся. Не так ли? А жить-то мы стали от этого лучше? Скажи, соседушка.
— Не стали, — согласился Хёкка-Хуотари и опять хлебнул водки.
— Мы с тобой во всем себе отказывали, берегли все. А толку что? Скажи мне, соседушка. Живем мы теперь лучше?
— Нет.
— Богу молились каждый день. А толку? Живем мы теперь лучше? Ну скажи-ка, соседушка.
— Худо. Худо живем. Бедно.
Отец ударил Хёкку-Хуотари по плечу.
— Верно. Худо мы живем. Ну, а скажи мне, почему так получается? Скажи мне, кто виноват в этом? Я убью его, своими руками прикончу. Видишь, какие у меня руки…
Скрипнув зубами, отец ударил кулаком о стол, так что чашки зазвенели.
— Что ты, сосед? — испугался Хёкка-Хуотари, но отец только махнул рукой и продолжал:
— Есть у меня кому землю пахать да на лошади ездить. А Хуоти я выучу. Дьяконом будет. Эй, Хуоти, иди-ка сюда. Хочешь стать дьяконом? А?
Хуоти и так было страшно, а тут еще отец подозвал его и задал такой вопрос. От испуга он ничего не мог ответить, только сжался весь и всхлипнул.
Потирая слезящиеся от едкого дыма глаза, Хуоти подкладывал дрова в каменку. «Дьяконом стать?..» — вспомнил он слова отца и усмехнулся. Притащив в баню еще два ведра из колодца, он решил, что воды теперь хватит, и оставив дверь чуть приоткрытой, побежал домой встречать косарей.
Иво успел сбросить свой кошель и снимал лапти с разъеденных болотной водой ног, когда в избу вошел отец. Вид у него был злой.
— Что с тобой? — всполошилась жена.
Дело было вот в чем. Луга Поавилы и Хилиппы находились рядом. Граница шла от камня к камню, но она не была строго размечена и поэтому то Поавила, то Хилиппа, кто когда успевал, захватывали при косьбе аршин-другой чужого покоса. В этом году опередил Хилиппа. Шагая по прогону, Поавила увидел, что коса Ханнеса при каждом взмахе заходит за линию границы.
— У сынка-то, я вижу, повадки отцовские, — буркнул он. Ханнес услышал и, подняв голову, уставился на Поавилу.
— Чего зенки выпучил? — рявкнул Поавила. — Гляди, как бы чужая земля ноги не ожгла.
Ханнес испугался и в слезах побежал к отцу, косившему на другом конце луга. Поавила пошел домой и не слышал, что Ханнес кричал отцу.
Потому и вошел Поавила в избу с таким злым видом. За столом, хлебая уху, он еще ворчал:
— У самого земли — хоть десять коров держи. А на чужое добро зарится.
Только в бане, на горячем полке, Поавила успокоился.
Дверь в баню была такая низкая, что Поавиле приходилось складываться чуть ли не вдвое, чтобы войти внутрь. Баня топилась по-черному и внутри все покрывалось сажей. Отдушину в потолке затыкали тряпкой. Налево, почти вровень с землей, было окошко, такое маленькое и с таким закопченным стеклом, что свет в баню почти не пробивался. У дверей стоял ушат для холодной воды и выдолбленная из толстой сосны лоханка — для горячей. Воду нагревали разогретыми в огне камнями, а носили из неглубокого, бог весть когда выкопанного возле бани колодца. Баня тоже была старая. Нижние бревна сруба ушли глубоко в землю и прогнили; в щелях растрескавшихся бревен грелись на солнце юркие ящерицы. И хотя баня Поавилы не отличалась чистотой и светом, все же она была своего рода храмом, где совершалось очищение тела и души. В бане не только мылись и парились, но и изгоняли болезнь, привораживали любовь, рожали детей, коптили сети, трепали лен, в рождественскую ночь у ее дверей подслушивали нечистую силу.
Поавила сидел на узком полке и легонько хлестал распаренным веником по волосатым ногам.
— Подбрось-ка пару, — велел он Хуоти, сидевшему на полу.
Каждый раз, когда Хуоти бросал черпаком воду на каменку, раскаленные камни стреляли, выбрасывая к потолку густое облако пара и копоти.
Пот черными струями бежал по телу Поавилы. Больше всего зудели искусанные комарами руки и ноги. Их можно было парить хоть того больше. Даже на дворе возле избы было слышно, как Поавила кряхтит и отчаянно хлещется веником.
— Ну, пожалуй, хватит, — наконец решил он, слез, отдуваясь, с полка и выскочил на улицу, где Иво уже остужался.
Немного остыв, Поавила вернулся в баню, окатился сперва горячей, а потом холодной водой, и закончив на этом свое мытье, отправился домой, прикрывая грязным бельем низ живота. От распаренного тела еще шел пар, когда он вошел в избу, где одел на себя чистое починенное белье.
Ребята прибежали в нижнем белье, чистые и раскрасневшиеся.
Бабушка мылась последней. Несмотря на свои преклонные годы, она еще крепко парилась. Чтобы ее старое тело, пропыленное и словно задубленное от лежания на печи, перестало чесаться, его надо было основательно пропарить. Но сама бабушка уже была не в силах хлестаться веником, и Хуоти второй год ходил ее парить.
— Повыше, еще повыше, — приговаривала Мавра. Ей нравилось, как внук проходился горячим веником по ее морщинистой спине. — Ух, ух. Дай бог тебе счастья… долгий век… красивую невесту… Вот здесь, под лопаткой… Ух, ух.
Напившись чаю после бани, Поавила сидел на лавке и курил.
— Господи! — заворчала бабушка, едва переступив порог. — У самого изба полна детей, а он… как руочи… и в красном углу.
Оторопев, Поавила поперхнулся дымом и, закашлявшись, пошел к камельку.
— Прости, господи, меня грешную, — бормотала бабушка, ополаскивая руки после бани под рукомойником.
Под окном с удочкой на плече пробежал Ханнес.
— Пулька-Поавила, Пулька-Поавила! — крикнул он, состроив рожицу.
Хуоти выбежал из избы. Вскоре он вернулся со слезами на глазах, с разбитым носом.
— Это Ханнес тебя? — спросила мать.
— Ханнес… камнем, — захныкал Хуоти.
Отец сердито швырнул окурок на шесток и схватил Хуоти за волосы:
— Если еще раз придешь со слезами, то получишь ремня. Так и знай. Какой же ты мужчина… Эх! Весь в мать…
V
После бани Хуоти хотелось поиграть с мальчишками в рюхи, но пришлось отправиться тянуть невод.
В деревне уже наступила тишина. Лишь время от времени из загонов, где отдыхали коровы, доносилось беспокойное звяканье колокольчиков. Зато на озере царило оживление. Погода стояла хорошая, и лодки одна за другой покидали причалы.
— Послал бы святой Петри рыбки, — вздохнула Доариэ, затаскивая в лодку невод. Жена Хёкки-Хуотари перебирала его в другом конце. У середины вешал, под развесистой березой, лодки столкнулись носами. Паро протянула весло. Доариэ ухватилась за него и подтянула лодки вплотную одну к другой. Прежде чем отправиться на озеро, она обмакнула в воду конец мотни и побрызгала на устои вешал — чтобы водяной дал побольше рыбы. Затем бросила мотню в лодку и, упираясь шестом в дно, оттолкнула лодку от берега. Хуоти и Иро начали грести. Микки — его тоже взяли с собой — лежал на носу лодки, свесившись над водой, и старался схватить рукой камышинку.
— Микки, свалишься, — предупредила мать.
Залив был спокоен и неподвижен, как застывший жир.
Хуоти послюнявил палец, поднял его кверху и проговорил:
— Эй, хозяйка ветров, пусть подуют твои ветры, твои вихри засвистят!
Но ветер не подул, и вихри не засвистели. Даже плес Пирттиярви был так тих и прозрачен, что каждый камешек на дне был виден. Хуоти стал высматривать на озере уток, но они куда-то пропали: то ли спрятались в своих гнездах на берегу за кочками, то ли увели свои выводки в прибрежные камыши. Зато рыба резвилась вовсю. По воде то и дело расходились круги, словно от капель дождя. Иногда с плеском выскакивала крупная рыба, хватая водяных жуков. Издали вода казалась прозрачно-чистой, но внимательно всматриваясь, Хуоти видел на поверхности ее не только всяких букашек, но и желтую пыльцу растений, хвойные иглы, занесенные ветром листья берез и осин, оторвавшиеся от елей лишаи.