Но ничего такого не случилось. Наступил день проводов. С утра моросил дождь, потом развиднелось и выглянуло солнце, словно для того, чтобы осушить слезы на щеках матерей и невест. В деревне было тихо, как на похоронах.
Почти не разговаривали в то утро и в избе Пульки-Поавилы. Мать молча приготовила завтрак.
— Ешь, ешь, сынок, дорога длинная, — сказала она Иво, наливая ему чай, заваренный на чернике.
Но кусок не лез в горло. Мать стала укладывать кошель.
— Этот рыбник отнесешь отцу, — сказала она и заплакала.
Пулька-Поавила все еще был в тюрьме. За все время от него только раз пришла весточка. Он сообщил через людей, что находится в Кеми.
На дворе Хёкки-Хуотари начал собираться народ. Иво надо было уже идти, но он не мог заставить себя подняться с места: все, что он оставлял, было так дорого и близко, а все, что ожидало его, было таким далеким и неопределенным!
— Надо идти, — наконец сказал он и, выйдя из-за стола, взял кошель.
Мать повисла на шее Иво.
— Сынок, сыночек родимый, — причитала она с плачем, затем сняла с себя крест и надела сыну на шею.
— Пульку возьми, вот она, — крикнула с печи бабушка, протягивая Иво пулю, пробившую когда-то навылет медведя. Таких пуль у нее было много — они хранились в берестяной коробке, где имелись и другие талисманы — щучьи зубы, медвежьи когти…
С улицы донеслись причитания и вопли. Плакали матери, плакали жены, плакали девушки.
— Кормилец ты наш, как же мы без тебя будем-то?!
— Увидимся ли мы с тобой еще? Дай в последний раз поглядеть в твои глаза…
Тяжело было провожать родных и любимых в дальнюю дорогу, в неведомые края. Кто из них вернется, а кто сложит голову в чужой земле? Плач и вопли были слышны даже на другом берегу озера.
— Коли успеешь заскочить в воронку, то уцелеешь, — напутствовал старый Петри своего сына Теппану, которого тоже брали на войну.
Как всегда, Петри был босиком. На груди у него висела потемневшая от времени медаль, которую он получил в турецкую войну. Петри был единственным из деревенских мужиков, побывавших на войне. В деревне дивились не тому, что он вернулся с войны живым и здоровым да еще с медалью на груди, а тому, что он пешком прошел путь от Черного моря до родной деревни. Об этом еще и теперь нет-нет да и вспоминали в деревне. Тогда-то Петри и сносил те три пары сапог, единственных в его долгой жизни.
Петри кашлянул и с чувством собственного достоинства стал поучать сына:
— Два ядра никогда не попадают в одно место. Я-то знаю.
Провожающие долго стояли у избы Крикку-Карппы и, утирая слезы, глядели вслед новобранцам, которые спустились к мосту и, перейдя через речку, свернули на ведущую к погосту дорогу. Желтые берестяные кошели мелькали некоторое время за молодым ельником, потом их тоже не стало видно.
— Отца куда-то увели, а теперь сына взяли, сыночка…
Истошно вскрикнув, Доариэ повалилась на траву. Бабы бросились приводить ее в чувство.
Шесть парней из Пирттиярви отправились сражаться за «православную веру, царя и отечество». Должны были отправиться семь, но седьмой, сын Хилиппы, Тимо, не явился.
— А где же Тимо? — недоумевал Иво.
— За границу махнул, — шепнул ему Ховатта.
Это, конечно, Хилиппа посоветовал своему сыну сбежать в Финляндию. Ведь все знали, что Хилиппа связан с каким-то Союзом карелов и даже, разговаривая с мужиками, иногда заводил речь об «освобождении Карелии от русского ига».
— В Финляндии, говорят, мужиков на войну не берут, — сказал Ховатта, потирая глаза, которые у него вдруг почему-то налились кровью.
Жизнь в Пирттиярви после ухода призывников сразу же изменилась — ведь ушли из деревни самые видные парни. Девчата ходили грустные и печальные, не хотелось им ни улыбаться, ни смеяться. А матери обливались горючими слезами. Жизнь, казалось, потеряла смысл. Хотелось отрешиться от всего, забыться. И так на душе было мрачно, а тут еще и осень началась, хмурая и ненастная. Солнце показывалось редко. Все пожухло, повяло. Ночи стали длинными и холодными. Часто шли дожди. По прогону и по улице не пройдешь — сплошная грязь да лужи. А от ушедших на войну — никаких вестей.
— Если можешь, верни сына из Кеми, — молила Доариэ по вечерам бога, уставясь на почерневшую икону.
Иво был здоровый парень, и было мало надежды, что его забракуют на комиссии. Но Доариэ уповала на то, что ему повезет на жеребьевке.
Прежде, когда парней призывали на военную службу, они сперва проходили врачебный осмотр, а потом те из них, кого по состоянию здоровья и по семейному положению признавали годными, тянули жребий. Одни бумажки были пустые, на других было написано «принят». Тех, кому посчастливилось вытянуть пустую бумажку, отпускали домой. Доариэ надеялась, что Иво достанется такая бумажка. Ведь раньше многим доставались пустые бумажки, и они возвращались из Кеми обратно домой. Может, Иво тоже повезет?
Но так было в мирное время. Теперь шла война, и мужиков на службу брали намного больше, чем раньше. Никакой жеребьевки в Кеми не было, и взяли даже тех, кто был единственным кормильцем в семье. Признали годным и Ховатту, хотя в Кеми, на врачебном осмотре, глаза у него были, точно у плотвы, красные. Впрочем, эти глаза, пожалуй, все дело испортили. Врач сразу заметил, что парень натер глаза махорочной пылью, и не стал выслушивать никаких объяснений, когда Ховатта открыл рот, собираясь предложить вознаграждение врачу, чтобы тот признал его негодным к несению службы.
— Пороховой дым вылечит твои глаза, — холодно сказал врач. Он повторил слова уездного военачальника, который говорил так каждый раз, когда кто-нибудь из новобранцев втирал в глаза махорку.
Так что не удалось Ховатте открутиться. Потерпев неудачу на комиссии, он уже не стал обращаться за помощью к другим чиновникам, а пропил взятые с собой деньги со своими товарищами за те два дня, которые им пришлось провести в Кеми в ожидании парохода. Потом пришел пароход и увез их. Домой из Кеми так никто из призывников и не вернулся.
У Доариэ немного отлегло от сердца, лишь когда пришло письмо от Иво. Сын писал, что в Кеми он передал рыбник отцу, что сам теперь находится в городе Луге, служит в артиллерии, сейчас пока у них каждый день учения, а на фронт их пошлют только через месяц.
— Ежели успеет в воронку от снаряда прыгнуть, то жив останется, — утешал Доариэ старый Петри.
Самой Доариэ никогда не приходилось даже слышать о пушках, но Петри она верила, потому что старик видел пушки и знал, что такое служить в артиллерии. Петри уверял, что артиллеристу не надо быть под пулями. Слова старика немного успокоили ее. А еще больше она утешала себя мыслью о том, что Иво попадет на фронт только через месяц. «К тому времени, глядишь, и война кончится», — надеялась мать и начала вязать для Иво шерстяные носки.
XI
Ветер свистел в щелях заделанных берестой окошек, гудел в печной трубе. Прогнившие бревна в стене зловеще трещали. Микки и Насто, закутанные в одеяло, притихли в углу избы.
Доариэ беспокойно поглядывала на потемневшие окна: Хуоти с утра отправился в лес за сеном и все еще не вернулся.
— У меня забот да печалей больше, чем шишек на елях, иголок на соснах, — посетовала Доариэ своему гостю, молодому, лет двадцати пяти мужчине в простой рабочей одежде. Он пришел из-за границы на лыжах и попросил разрешения переночевать.
Не выдержав, Доариэ встала, зажгла лучину и вышла на улицу. Ветер задул лучину сразу же, как только она открыла дверь. На дворе стало темным-темно. «Надо было мне самой поехать», — кляла она себя, тревожно всматриваясь в сторону залива. Но ничего не разглядела. Пурга поднялась такая, что не было видно даже соседских домов. Вся деревня скрылась в разбушевавшемся снежном море. Доариэ вернулась в избу.
— Может, мне пойти ему навстречу? — предложил гость.
Доариэ удивленно взглянула на него, торопливо повязала платок на голову и снова выбежала на улицу. Она решила пойти навстречу Хуоти. Отыскав стоявшие возле крыльца и уже засыпанные снегом лыжи, она надела их и двинулась в путь. Дорогу успело замести.