— Ну, покажите мне ваши помещения.
Но у нас ничего не было приготовлено к встрече такого посетителя, и следовало бы предотвратить возможные нечаянности, хотя бы простым упреждением братии. Поэтому отец Рафаил, показав рукою на новый корпус, предложил:
— А вот, пожалуй, начнемте с тех строений, которые у нас уже отобраны властями под детский приют, называемый интернатом, и под больницу.
Говоря это, отец настоятель взглядом дал мне понять, чтобы я уведомил братию о прибывшем. Но секретарь вдруг заявил:
— Нет, чего же смотреть на то, что отобрано, давайте посмотрим, что еще не отобрано…
И здесь началось! Только-только мы поднялись на крыльцо, как из корпуса вывалился брат Порфирий с лукошком, полным жареных пирожков, от которых шел пар.
— Это вы что же, на базар? — спросил секретарь.
— Так точно, гражданин, в толкучку, — словно обрадовавшись, рявкнул брат Порфирий, — не желаете ли, свеженьких — с яйцами, со пшеном, с ливерочком…
Отец настоятель отстранил Порфирия с дороги и дал секретарю посильное объяснение:
— Доходов в монастыре почти не стало, братии же нужно поддерживать существование, хотя бы самое нищенское. Отсюда — необычные для монашествующих занятия…
Я поглядел на секретаря, и недоброе предчувствие вселилось в мою душу: быть беде, — подумал я, — у секретаря улыбочка-то не от природы, а от других качеств.
Отец Рафаил повел его по коридору, открывая по очереди двери, и объясняя:
— Вот тут у нас кладовая для хозяйственных предметов, тут пекарня, тут орудия для полевых работ — у нас ведь трудовое общество, коммуна, как говорится. А вот тут начинаются келии для братии нашего монастыря…
Он отворил дверь. Келия была пуста, койки не прибраны. Отец Рафаил открыл другую дверь. Здесь тоже было пусто и непорядку — пуще, чем в первой.
— А братия торговать ушла? — спросил секретарь.
— В трудах братия, на разной работе, — отвечал отец Рафаил, подводя секретаря к следующей келии.
Три человека вскочили из-за стола, едва мы показались в дверях. Только одного из них я знал, других видел впервые. Все они были без подрясников и почему-то прятали руки за спины и в карманы. В келии стоял табачный чад. На столе я различил картуз табаку Бостанжогло. Секретарь быстро подошел к одному из этих людей.
— Вы чем занимаетесь? — спросил он.
— Безработный, — ответил тот.
— Что вы тут делаете? — вмешался отец настоятель.
— Истинный бог, мы не на деньги, отец Рафаил.
— Нет, нет, вы меня верно поняли. Раньше чем занимались? — допытывался секретарь.
— Бакалеей.
— То есть торговали?
— Лавочку держал, не бог весть какую. После разорения не имею средств, стеснен…
Я не мог более глядеть на отца Рафаила, поверженного в уныние, ни на картежников и убежал в свою келию.
Боже мой, господи! Что стало из нашей обители? Пристанищем какого люду сделались ее святые стены? И неужели я ослеплен настолько, что не вижу, как на благолепии и святости произросли тлен и нечестие бесовское? Горе мне, горе!
По скором отъезде секретаря совета отец Рафаил замкнулся и прислал ко мне келаря сказать, чтобы я отправился в женский монастырь и узнал, как обернулось дело с колоколом. Я понял, что наши монастырские обстоятельства после нечаянного визита очень ухудшились, и как ни подавлен был случившимся, однако превозмог себя и пошел в город.
У матери казначеи меня ожидали утешительные вести. Пря между начальствующими закончилась на вящее посрамление военкома: колокол возвратили монастырю и подвесили на прежнее место силами воинов Красной армии.
Преисполненные благодарности к секретарю совета, христолюбивые сестры пожелали ознаменовать одержание победы над беззаконием каким-либо вещественным актом. Посему мать казначея обратилась к секретарю с просьбою принять от монастыря для совета красное знамя, расшитое золотом и позументами, работы благодарных монахинь, послушниц и учениц. На такую просьбу секретарь отвечал, что никаких подношений совет от монахинь не примет, так как это противно духу новейших законов, но что ежели в монастырских мастерских на красное знамя может быть принят заказ, то совет заплатит, сколько будет стоить работа. Заказ был, разумеется, принят тотчас же, и мать казначея водила меня в мастерскую, где трудятся над знаменем рукодельницы. Я осмотрел полотнище, растянутое на пяльцах, и пришел в восхищение от искусности вышивки и подбора позументных украшений. Посреди знамени парчевым галуном из золота, каким делают оторочку на дорогом церковном облачении, расшиты слова, полученные на особой бумажечке от секретаря, при заказе: «Мы свой, мы новый мир построим». Кругом этих слов воздушными фигурами идет золототканый газ, по краям же знамени спускается бахрома и на углах — кисти. Вообще весь вид богатой гражданской хоругви порадовал меня отменно, и я ушел от богоспасаемых сестер растроганный.
Идя по улице и размышляя о том, что сестры избрали благой путь для установления хороших обычаев в общении с мирскою властью, я придумывал, что предпринять нашему монастырю, чтобы достичь столь же благоприятных результатов. Следовало бы — думал я — проявить какую-либо услужливость, принести помощь в некотором трудном предприятии власти и вообще показать, что замкнутость наша отнюдь не злонамерена, а лишь по уставу. Занятый подобными мыслями, я был кем-то окликнут по имени. Я поднял глаза, и они тотчас опустились опять сами собою: впереди меня стояла бывшая матушка Авдотья Ивановна.
— Что не зайдешь? — спросила она, подвигаясь ко мне совсем близко.
— Много хлопот, — ответил я, сгорая от боязни, что Авдотья Ивановна попрекнет меня за недостойное мое поведение в памятный вечер.
— Мой пьет, — продолжала она, и голос ее упал, — а я все одна…
Авдотья Ивановна взяла меня за руку, и лица моего коснулось ее дыхание.
— Зашел бы, — сказала она, — посидеть…
Я решился взглянуть на нее. Стан ее был округл и крепок, тонкое платье на груди колебалось, во взгляде ее мне почудилась насмешка и как бы ласковость.
— Благодарствуйте на приглашенье, — проговорил я раскашлявшись, так как в горле моем образовалась сухость. — Мне пора…
Авдотья Ивановна необыкновенно сжала мне руку и крикнула вслед, когда я уже отошел на много шагов:
— Так ты приходи!..
Достигнув монастыря почти бегом, я стал искать себе успокоения, чтобы хоть кратко доложить отцу Рафаилу о деле с колоколом и о том, что из него проистекло. Я прохаживался и сидел на берегу Гордаты, в надежде на целебное свойство природы, беседовал с приютскими детьми, чтобы развлечься, тщетно начинал молиться. Спокойствие не возвращалось мне. К великому моему счастью, отец Рафаил не пожелал меня видеть, и я остался наедине с собою в тихой своей келии.
Мысли мои мешались, и я не знал, чего хочу. Происшествия дня заново предстали пред моими глазами: таинственное и бесследное исчезновение Афанасия Сергеевича Пушкина; решимость отца Рафаила, поведшая его на унижение игумнова сана; прибытие в монастырь светской власти, могущее иметь необозримые последствия; наконец, беседа с бывшей матушкой Авдотьей Ивановной, которая нисколько на меня не разгневалась, чего я пуще всего боялся. Так, терзая себя этими мыслями, я втайне чувствовал, что одна из них превосходней и неотступнее других. Авдотья Ивановна стояла живой подле меня в тишине келии и я, облитый потом, смотрел на ее платье и видел ее — какою запечатлелась она в моей памяти с незабвенного вечера у Симфориана.
Сейчас, пиша эти строки, я преобореваю свое томление. Тогда же я бросил с ожесточением тетрадь с хроникой и оплакивал себя, несчастного, и смеялся неведомо чему. Потом схватил лист бумаги и неожиданно, без всякой мысли и без единой помарки, написал впервые в жизни стих. Прочитав его, плакал еще больше и решил непременно показать его Симфориану.
С этой целью, после бессонной ночи, я пошел в редакцию «Наровчатской Правды». Там я застал Антипа Грустного, сидевшего на краешке скамьи. Я открыл было рот, чтобы поздороваться, но он погрозил мне пальцем. Я подсел к нему, и он шепнул мне в ухо, показывая на закрытую дверь: