Он сказал:
— Давайте чиниться, фрейлейн Кречмар, — и, улыбаясь, протянул ей руку. — Посмотрим, как вы будете себя вести. Полежите. Я вас скоро навещу.
Она с удовольствием, немного на мужской лад, пожала ему руку, тряхнула спутанными от раздеванья волосами и вышла быстро.
Штум сказал ассистентам:
— Достаточно ясно.
Они слушали ее сразу втроем: Штум начал с груди, Клебе — с правой лопатки, Гофман — с левой, и обходили ее кругом, последовательно сменяя друг друга на каждом поле торакса, так что первым обошел полный круг Штум, за ним Клебе, за ним, с поспешностью, фрейлейн доктор.
Штум еще раз шагнул к экрану, зажег свет и посмотрел на рентгеновский снимок. Очертив пальцем расплывчатые белые пятна каверн, Штум сказал:
— Отличный снимок.
— Немного резок, — ответил Клебе.
Штум все еще видел жену.
Когда он понял, что спасти ее могут только крайние меры, он потребовал от нее согласия на операцию. Она сказала, что предпочитает пожить еще недолго, чем волочить изуродованное тело несколько скучных лет, и если он хочет, чтобы она немедленно ушла от него, то ему довольно заговорить еще только раз об операции. Он но говорил больше об операции, не говорил о болезни, даже тогда, когда жена уже не вставала, он лить облегчал ее муки, насколько был в силах. Она была все время слегка наркотизована повышенными дозами лекарств, которые даются для притупления чувствительности, так и умерев под наркозом. Штуму казалось, что он ускорил конец, но он был убежден, что не мог бы сберечь больше страданий, чем в этом случае с женой. Он винил себя в ее смерти. С тысячами больных он поступал по подсказке своего опыта, подчиняя себе их волю. Среди этих тысяч он и нашел ее — она была его пациенткой и перестала быть ею, сделавшись его женой. Такие «случаи», ее «случай», как он выражался, лежали тут же рядом, на балконах сана-тория, и Штум справлялся с ними почти без промаха. Ее «случай» оказался вне воздействия, перестал существовать как «случай». С момента неблагоприятного предсказания, сделанного им самим, он наблюдал во всех мелочах течение процесса. Но вместо того чтобы сломить ее счастливое, наивное, пренебрежительное легкомыслие, он покорялся ему. Она говорила:
— Ты мне возлюбленный, а вовсе не доктор медицины.
Потому, что она очень дорожила каждым жизненным фактом и во всяком явлении открывала что-нибудь новое, Штум никогда не жил так насыщенно, как с ней. В этом чувственном переполнении он и пробыл до ее гибели, и ее гибель была для него концом всякой жизни. Только год спустя Штум понял, почему он жив, когда все кончилось: его спас неудержимый разбег навыков, привычек, дисциплины того самого доктора медицины, которого они умышленно выключили из своей жизни. И в постоянных воспоминаниях о жене пережитое с ней чудилось ему какой-то первой елкой детства, о которой не скажешь — помнишь ли ты о ней или знаешь только по чьим-то рассказам.
В письме, привезенном Ингой, знакомый Штуму врач писал, что эту юную, неуравновешенную, недостаточно серьезную, но, впрочем, славную девушку, по его мнению, можно спасти. Он особенно надеется на это, посылая ее Штуму, и просит уважаемого талантливого коллегу внушить больной необходимые правила. Он просит его и от имени отца Инги — своего давнего знакомого, инженера, готового на всякие жертвы для дочери и, по безработице, занимающегося сейчас неблагодарным трудом конторщика.
Спустя неделю накопились первые клинические наблюдения, и, навестив Ингу в ее голубой с цветочками комнате, Штум опять сильнее всего почувствовал желание пациентки избежать разговора о болезни. Он снова поддался и ушел из Арктура недовольный и взволнованный.
Глядя с горы на заснеженную крышу Арктура, Штум думал одновременно о докладе, прослушанном в обществе врачей, и об Инге Кречмар и, проверяя себя, подтвердил вслух основу своих убеждений:
— Лечит сознание опасности.
Ему стало холодно, он надел шляпу и зашагал вверх валкою горной походкой…
Его новый визит к Инге состоялся в неурочное время — в воскресенье, перед обедом. Клебе ввел его в комнату с таким видом, точно поднес нарочно припасенный подарок, и, потерев руки, поулыбавшись, ушел. Почти сейчас же после его ухода подали вермут с высокими синими, похожими на перевернутые колокольца, рюмками. Это было нарушением всех правил, и Штум сказал:
— Беру грех на себя.
Столик, за которым Инга, полулежа, обедала, повеселел от прозрачных красок вина и посуды, от вспышек ее граней.
— Когда же, доктор, я буду вставать? Говорили, полежу несколько дней, потом — еще несколько дней, потом еще. И вот уж минуло целых три недели, а я все лежу…
— Да, безусловно, три недели — это порядочно, — строго сказал Штум. — Но, видите ли, сударыня, температуру-то вы не снижаете?
— Но ведь я же ничего особенного не прошу. Я только немного — вставать. И потом, почему мне нельзя лежать на балконе?
— Я хотел вам сказать одну вещь и прошу послушать меня. Но сначала давайте выпьем.
Он взял рюмку и чокнулся с Ингой, подойдя близко к кровати.
— Каково вино, а?!
— Да, — сказала Инга, — почему оно горчит?
— Разве?.. Не могу сказать. Такой букет. Впрочем, не знаю. То есть знаю, конечно: таким должен быть вермут. По-вашему…
— По-моему, вино обязано быть вкусным. А это пахнет хиной.
— Хорошо, что вам не нравится, а то вы приучитесь.
— Я хотела бы приучиться. Я пила бы с утра и на ночь, и всегда была бы в таком тумане. Тогда пропали бы неприятные мысли, вообще всякие мысли, правда?
— Насколько я понимаю, пьяным мысли мешают больше, чем трезвым.
— Пьяной я ни за что не хотела бы быть. А так, чтобы не думать…
— Я как раз собирался вам сказать. Не думать — это очень хорошо. Правильнее выразиться: не думать о плохом. Еще правильнее: думать оптимистично, думать положительно. Для этого нужно не опьянение, не туман, а как раз обратное: ясность или сила. Больше ничего. Я наблюдаю за вами, фрейлейн Кречмар, и теперь могу утверждать, что вы обладаете нужной силой. Я имею в виду необходимую физическую силу.
— Я?
— Да, да, вы! Вот вы спрашиваете, можно ли вам вставать. Разумеется, можно!
— Можно? — вскрикнула Инга.
— Тише, тише! Зачем такие резкие движения? Так вот. Как вы себе представляете: неужели у вас нет сил, чтобы вставать, двигаться, даже прогуляться?..
— Но я же все время спрашиваю и спрашиваю!..
— Ну, да, да, они есть у вас, эти силы, — успокаивающе воскликнул Штум. — И задача лишь в том — куда их приложить. Задача в экономии, в расчете сил, а силы должны найтись.
— Мне очень плохо? — вдруг тихо спросила Инга.
Она часто мигала, кожа па ее большом лбу вздергивалась не переставая, она вмяла локти в подушки, приподымаясь. Ключицы выпирали из-под ее белой расстегнувшейся пижамы. Штум налил себе еще вермута.
— Вы сказали про вино, что оно обязано быть вкусным…
— Я знаю, что вы скажете, — со страшной поспешностью выговорила она. — Доктор обязан быть правдивым, или что-нибудь такое?..
Штум медленно выцедил рюмку.
— Нет, вам не так плохо, — сказал он, нажимая на каждое слово. — Но вы должны знать о своем состоянии возможно полно, а моя обязанность, разумеется, быть правдивым. Вы находитесь в таком положении, что должны воспользоваться всеми мыслимыми возможностями для борьбы с болезнью.
— Господи! Простите, вы так длинно!..
Штум поерзал неуклюже в кресле.
— Ничем не пренебрегать, что у вас имеется. Все силы — в одну точку. Значит, решительно нельзя вставать. И вообще все силы организма — против болезни. И кроме того, помочь борьбе вмешательством, которое в вашем случае я считаю совершенно необходимым. Помочь. Понимаете?
— Это что? — спросила Инга. — Как это называется? Пневмоторакс?
— Вон видите, вам уже все известно! Да, в вашем случае, я считаю…
— Это надувать воздухом легкое, через иголку, да?
— Ну, знаете, — засмеялся он, — надувать легкое — это не может пройти безнаказанно даже нам, медикам.