— Что за термины, — поморщился Веселов. — Из области селекции. Мы же люди…
— Люди? Мы с тобой? Выродки мы, бастарды, Вова. Незаконнорожденные, ублюдки.
— Это же расизм! Это не наша вина!
— Конечно, расизм. Кто бы с тобой спорил? Но разве его упразднишь декретом, законом, лозунгом? Он же в крови, Володя! Чужое пугает. Чужой язык, чужая история, чужая психология, непривычная внешность, одежда, обычай. Легче оттолкнуть, чем понять. Объявить мерой всех вещей свое собственное легко и удобно. А все, что не вписывается — отринуть. Это же идет с каменного века. Каждое племя называло себя настоящими людьми, а всех остальных брезгливо нарекало варварами, дикарями, животными. Отсюда один шаг до идеи избранничества своего племени, единственного, неповторимого, возлюбленного всемогущим богом. Самая истинная религия, единственно верное учение, самый естественный цвет кожи, самая прекрасная форма носа… Не мудрено, что когда один народ спесиво объявляет себя избранным и самым лучшим, это начинает раздражать соседей. Жаловаться на синяки потом глупо. Что посеял, то и пожал.
— Но Безымянные считают себя самыми лучшими во всей Вселенной! Откуда такая уверенность?
— Все то же самое. Гипербола наших мелких страстей, доведенная до вселенского масштаба… А ведь все очень просто. Достаточно понять, что нет своего и чужого, есть наше, общее, только очень большое, многоликое, его не охватишь сразу, для этого нужны работа ума, напряжение чувства. Любовь нужна, а не ненависть. Простые, вечные истины, Володя. Все, рожденное на Земле, — родственно. И если Вселенная родилась из Космического Яйца, то корень — один, и все бесчисленные миры — лишь ветви, связанные единством и родством… Мы все ждем пришельцев с голубых звезд, а у себя дома не можем найти общий язык с соседом. Грустно и смешно.
— Но такие, как мы с тобой, должны быть чужими для всех…
— Чужими мы станем, когда примем идею ненависти, когда сочтем себя избранными, когда объявим свои врожденные свойства ступенькой вверх на пути эволюции, а всех остальных, не умеющих делать это, — варварами и дикарями. Ты считаешь себя лучше других?
— Никогда! — искренне сказал Веселов.
Я тоже, — просто сказала Юля.
И поправила волосы, выбившиеся из-под шапки, и мельком взглянула в зеркальце, и улыбнулась устало. Простая, земная девушка…
— Ведьма, — с усмешкой сказала она, словно прочитав его мысли. — В старые недобрые времена меня бы сожгли.
— Это твоя настоящая внешность?
— Эта? О да! Нравлюсь?
— Нравишься.
— Голос крови, а? — она рассмеялась. И в самом деле — бесовские огоньки заплясали в ее глазах.
— Ты это брось, — сказал Веселов. — Не искушай без нужды. Послушай, ты ведь умеешь передвигаться во времени. Это правда? Тогда… Ты знаешь будущее? Что нас ждет?
— Многое! — и снова засмеялась.
Помолчала и добавила серьезно:
— Все очень сложно. Вариантов будущего очень много. Пойдешь налево — родится одна реальность, свернешь направо— совсем другая.
Была уже ночь, и машина, колесившая по темному городу, остановилась.
— Приехали, — сказала Юля, не глядя в окно. — Запомни, нас пока мало, — она кивнула в сторону водителя, сверкнувшего золотой улыбкой. — Ожидается большая драка. Ты готов?
— Всегда! — рявкнул Веселов, по-клоунски напрягая бицепсы и переходя в боксерскую стойку.
— Шут гороховый, — вздохнула Юля. — Ладно, ступай. Мы встретимся. Возможно, что ждать осталось недолго.
— Ох и всыпят мне! — покачал головой Веселов, комкая мокрый халат. — Всю больницу обыскали, наверное. Сколько же я пропадал?
— И двух минут не прошло, Вова. Я ведь кое-что умею.
— Расхвасталась, — пробурчал Веселов, выходя из машины. — Все-то она умеет, а мне расхлебывать…
Он обернулся, чтобы махнуть рукой на прощанье, и тут его покачнуло, сдавило виски, бесплотной тяжестью налилась грудь, он невольно закрыл глаза, развел руки, ища опоры и… упал во что-то мягкое и упругое. Огляделся и увидел, что сидит в своем кресле, в ординаторской, никого нет, за окном — мутный закат, и на часах еще вечер… Зазвонил телефон.
— Это я! — сказал он невпопад в трубку.
— А это я, — узнал он голос Юли. — Убедился? Еще две минуты до того, как тебя вызовут в инфекционный корпус. Но уже не вызовут. Будь осторожен. Теперь ты знаешь больше. За это нужно платить…
Короткие гудки. Вечер на исходе. До конца дежурства еще плыть и плыть через тягостные ночные часы. Хорошо бы, если удалось заснуть или чтобы нашлась работа, изнуряющая, заполняющая время, когда просто некогда думать о постороннем…
Он вздохнул и пошел по отделениям выспрашивать, нет ли у них тяжелых больных и не собираются ли кого-нибудь брать на операцию. Это было не принято, но к странностям Веселова давно привыкли и не удивлялись…
14
На другой день, ближе к концу рабочего дня, его неожиданно вызвал к себе профессор. Его кабинет был через стенку с ординаторской реанимации, больничные врачи, в общем-то, не подчинялись заведующему кафедрой хирургии, и все же профессорский сан завораживал многих и невольно придавал голосу интонации извинительные и лицу — выражение почтительное. Конечно же, были исключения, и, конечно же, в их число входил Веселов.
Поэтому он разлохматил и без того взъерошенные волосы, нахлобучил мятую, почти что белую шапочку, расстегнул жеваный после дежурства халат и, не стучась в мягкую, обитую дерматином дверь, распахнул ее. Кабинет был пуст, Веселов, нимало не смущаясь, уселся в кресло, вытянул ноги и стал непринужденно листать журнальчик по хирургии. Как открылась дверь, он почему-то не услышал и даже вздрогнул невольно, когда за спиной раздался голос профессора:
— Владимир Геннадьевич? А вы мне не верили…
Профессор Иван Петрович Черняк, сутуловатый, лысоватый, в больших очках с толстыми стеклами, похожий, как уверяли злопыхатели, на большую плюшевую обезьяну, улыбался ласково одними губами и даже кланялся слегка по своей привычке, давно вошедшей в поговорку у местных остряков.
— Отчего же? — нагло сказал Веселов, но все же встал. — Я вам всегда верил. Во всем. Честное слово. Спросите у заведующей. Она знает.
— Все шутите, шутите. Это хорошо. Это мне нравится, — говорил профессор, но отчего-то не проходил к своему креслу за большим столом, и к Веселову не приближался, впрочем, а так и стоял у дверей, словно ожидал оплеухи, что ли…
— Честное слово, — повторил Веселов. — Как на духу. Ни в чем не повинен. Клянусь.
— Это вам только кажется. Пока кажется, — ласково, не разрывая улыбки, сказал Черняк. — Вы убедились, что я могу свободно зайти сюда и так же свободно выйти? И вы мне не помешаете.
Тут даже Веселов растерялся. Самую малость, правда.
— Больше не буду! Мешать — нет! Ни за что!
— Будете. А пока я уйду. Да, вы свободны, Владимир Геннадьевич. Пока свободны.
— Всегда! — ляпнул по инерции Веселов.
Черняк еще раз усугубил свою сутулость поклоном, растянул большие розовые губы. Глаза за толстыми стеклами казались маленькими и блестящими.
— Вот, — сказал он, поворачивая бронзовую ручку двери. — Я ее открываю. Я выхожу. Мне нужно верить…
И вышел, и прикрыл за собой дверь. Веселов постоял еще, задумчиво покрутил пальцем вокруг виска, ну и пошел, конечно, собираться домой, выкурив на прощанье по сигарете с Оленевым в подвале, поболтав с ним о том, о сем и не сказав почему-то ничего ни о Юле, ни о выходке профессора, явно не склонного до этого к экстравагантности…
Между тем постоянное ожидание предательства со стороны мужа обрело у Оксаны четкую форму и вынудило сделать то, чего Веселов боялся все время. Все это странное, вышедшее из привычных берегов время. Устные объяснения были бессмысленны, поэтому Оксана прибегла к обычному способу людей нерешительных — оставила пространное письмо на чисто вымытом кухонном столе, забрала все, что могла унести, и уехала вслед за сыном к маме. Словно боясь, что письмо могут прочитать чужие, враждебные люди, тщательно избегала в нем говорить, куда уезжает.