В квартире было прибрано, холодильник наполнен едой, на плите — полная кастрюля борща, и горка котлет на сковороде, и стопка чистого белья в шкафу, и рубашки выглажены — во искупление бегства. Бегство из дома прокаженного, из дома объявленного вне закона, за которым вот-вот начнется беспощадная охота…
И пропел Веселов разухабистую песенку, и куснул котлету, и хлебнул борща, и прошелся колесом по опустевшей комнате, и конечно же, врезался в сервант по неловкости своей. Зазвенели чашки, подпрыгнули бокалы, как внезапно испуганные дети, извилистая трещина проступила на стекле.
«Мы будем петь и смеяться, как дети!» — пел Веселов, и пританцовывал, и выделывал руками разные фигуры, и размазывал непрошеные слезы по щекам…
На двух автобусах, пять минут пешком — по неузнаваемым с детства улицам, застроенным стандартными, безликими домами. Когда-то каждый дом, стоявший здесь, имел свое лицо, долгую судьбу, неповторимую биографию. Новые люди жили в новых домах, новые судьбы лепили из вечной глины и не могли не знать, не помнить о том, что ушло навсегда, исчезло под ножами бульдозеров, под фундаментами кирпичных близнецов, поправших века и поколения…
В пространном дворе с неизменной детской площадкой, с ухоженными газонами, со скамейками у дверей подъездов, где несли добровольную вахту бдительные старушки, рос единственный житель тех давних лет — его тополь. Собственно говоря, он был немножко постарше Веселова, если считать днем его рождения тот миг, когда слабый росток прорвал набухшую оболочку семени, явив миру себя — неповторимого и единственного. И все же они были ровесниками и, как всерьез полагал сам Веселов, — братьями-близнецами.
Был день, и двор пуст, и не стыдно прижаться к брату, своему, и обнять его, и поднять вверх лицо, прослеживая путь ветвей к небу. Да, к больному брату своему, ибо успели прийти люди с топорами и пилами и отсечь ему руки по локоть. Тополь спал непробудным зимним сном, и далеко было до набухающих почек, до желтых серёжек, до листьев, до первого пуха. И как знать, не ужаснется ли он, проснувшись после наркоза, ощутив всем телом своим неполноту и уродство…
Веселов знал наизусть обличив брата. В трех метрах от земли основной ствол слегка отклонялся на запад и раздваивался почти на равные по толщине стволы. Каждую толстую ветвь, каждый изгиб ее помнил Веселов, но почему-то сегодня не давала ему покоя смутная мысль — где-то еще он видел такой же рисунок ствола и ветвей. Вот так же начиналась внизу толстая линия, потом разделялась на две, и от каждой из них отходили ветви, веточки…
«Алгоритм! — вспомнил он. — Алгоритм Поливанова! Блок-схема поиска отца, нарисованная на песке… Вот оно что! Неужели случайно? Совпадение, обман памяти, или… Сотрудник НИИ дедуктивной индукции. Что за чушь! Не может так называться институт. Ведь он специально пришел ко мне, дал понять, что он знает, чем кончится вся эта история. Но кто же он был, на чьей стороне? Ни черта не понимаю. Бездарно проспал, просмеялся, прошляпил… Пустозвон, пересмешник…»
Ему стало жутковато, словно бы кто-то более сильный вел его все это время на невидимом поводке, заранее зная, как поступит он, Веселов, в следующую минуту, предвидя его слова и деяния на много шагов вперед. Выходило так, что еще осенью, в самом начале поисков, кто-то знал все. И чем все это кончится, тоже давно известно, будто и в самом деле Веселов вступил на освещенную сцену и начал играть роль, до единого слова знакомую режиссеру, и даже зрителям, и лишь сам полагает, что живет собственной жизнью и вправе распоряжаться ею так, как сочтет нужным.
«Ну, Веселов, ты это брось! — помотал он головой, отгоняя навязчивые мысли. — Так можно черт знает до чего додуматься…»
Но ни в этот день, ни на следующий он так ни до чего и не додумался и склонен был винить в слабости своего ума чужую волю, давящую на него.
И опять в конце рабочего дня его вызвал к себе профессор. По телефону, словно зная, что трубку поднимет именно Веселов.
И откозырял мысленно Веселов, и молча гаркнул «Есть!», и застегнул халат, нарочито перепутав пуговицы, ну и вошел, конечно, в знакомый кабинет.
Черняк сидел в кресле, в белоснежной накрахмаленной шапочке, прикрывающей лысину, в отутюженном халате, за проблесками очков глаз не видно. Да, он встал и вышел навстречу, й поклонился, и улыбнулся, и сделал губами в конце улыбки этакое движение, будто сосал конфету. Знаком пригласил сесть и вернулся на свое место, и положил тяжелые короткопалые руки на стол. Веселов по-женски одернул халат и уселся бережно на краешке стула, демонстрируя почтение и восхищение.
Черняк не то улыбнулся, не то скривился, чмокнул губами, медленно потер ладони.
— У нас не так уж много времени, Веселов. Давайте условимся сразу — разговор серьезный. Без веселых и находчивых. Рано или поздно придется раскрыть карты. Странное совпадение — мы с вами работаем бок о бок довольно давно, а кто есть кто, так и. не знали.
— Ну и кто же вы, Иван Петрович?
— А вы не догадываетесь?
— Увы, туп. Тяжелая наследственность, — вздохнул Веселов.
— Возможно, возможно… Я буду прям. Вы обречены. Или па бесславную гибель, или на возвращение к своим истокам, к своему роду.
И тут Веселов все понял. И ощутил не страх, не волнение, а прямую злость.
— У меня много истоков, профессор. Не могу же я расчетвериться, чтобы вернуться ко всем.
— Хватит! — жестко сказал Черняк, хлопнув по столу ладонью. — Прекратите бессмысленную болтовню. Все это слишком серьезно. Дело касается не только вашей личной судьбы. Честно говоря, мне на нее наплевать. Но само ваше существование затрагивает интересы великого дела, перед которым ваша жизнь — ничто. И сейчас, да, именно сейчас, вы должны сделать выбор. Мы не можем больше ждать, скоро придет час исхода и мести. Не обольщайтесь, мы не слишком-то нуждаемся в вас лично, но все же вы несете в себе четверть истинной крови, и обладаете хоть крупицей, но неземной, великой наследственности. Мы не можем позволить, чтобы она погибла на Земле. У вас только два выхода, повторяю, всего два. Или вы отвергаете нас, и тогда неминуемо подписываете свой приговор, или соглашаетесь на наши условия, полностью переходите на нашу сторону и тогда мы вас отправляем в прошлое, скрещиваем с чистокровной женщиной, ваши дети тоже будут спарены с настоящими людьми, и так до тех пор, пока от земной наследственности почти ничего не останется, она будет нейтрализована, подавлена. Только в этом случае и вы, и ваш род имеете право на существование.
Веселов внутренне передернулся от слов «скрещивать» и «спаривать», сдержался.
— Мой сын — это уже восьмушка. Как я понимаю, он вам не нужен.
— Да, не нужен. Нет смысла прятать его от нас. Вы медик, и не вам объяснять простые вещи: при селекции неизбежна выбраковка, котят топят слепыми. Вашему деду и прочим было сказано ясно — не вступать в связь с земными женщинами, ибо прольется кровь невинных потомков. Благоразумные так и сделали, достойно дожили свой век на свободе и, утратив тело, влили память в Мозг. Безумцы, подобно вашему деду, стали скрываться, заметать следы. Нам было не до них, и это привело к печальному результату, в том числе и к вашему рождению. Поле заросло сорняками, чистая вода замутилась, мы обязаны выполоть все побочные линии. А ваш отец… Что ж, борьба за него не окончена. Он нам нужен еще больше, чем вы, все-таки половина чистой крови. И во имя чего вы упрямитесь? Как вообще можно выбирать?! Жить постоянно среди неполноценных народов, среди этого субстрата, питательного бульона для тех, кто самим творцом предназначен править Вселенной, или самому принадлежать к элите, к избранным, к возлюбленным чадам творца? Это же глупо, Веселов, земная кровь не позволяет вам подняться до вершин понимания великой истины. Земля притягивает вас, да, Земля, и я не думаю, что она станет для вас пухом…
— Избранные, не избранные, — медленно произнес Веселов. — Значит, все земное человечество — это пыль, прах, агар-агар для вашего народа? Значит, земной разум — это ничто, все достижения смехотворны, ошибки и победы, войны и открытия — всего лишь суета инфузорий под микроскопом? Но вы-то, вы без нас — вы ничто, вы, как глисты, можете питаться только соками хозяина, он-то без вас проживет, а вы без него? И эта глиста еще имеет наглость презирать того, кто дал ей приют и пищу?! Вы же умеете только пользоваться чужими плодами, присваивать их себе, обкрадывать, выдавать за свои и при этом ставить себя выше обворованных? Не слишком ли, профессор, а?