Старик молча шел за Чумаковым, сапоги стучали по асфальту, в мешке шуршали травы, звенели бутылки, посапывали во сне новорожденные дракончики, великая мечта о бессмертии медленно приобретала форму большой розовой пилюли, хоть и подслащенной, но горькой на вкус…
Так и осталось непонятным, где жил старик до Чумакова, откуда пришел в этот город, что искал здесь, на что надеялся и как собирался жить дальше. А Чумаков постепенно привык к нему, к его непонятным речам, к тихой возне у плиты, к запахам трав и бульканью отваров, к шарканью босых ног по полу и утренним омовениям, к его странным поступкам и ночному бормотанью у окна, когда луна светит и звезды почти не мерцают.
«Блаженненький», — называл старика Петя, но допросы свои прекратил и, как прежде, отдавал всю получку в общую кассу. Впрочем, своего отношения к дедушке не изменил, считал его тунеядцем и время от времени предлагал Чумакову то объявить розыск родных старика, то подыскать ему подходящую работу, то запретить опасные опыты на кухне, от которых все они взлетят на воздух или когда-нибудь отравятся долгожданной пилюлей.
Девятая плавка пилюли явно застопорилась. Старик досаждал Чумакову странными просьбами: достать чистой киновари и ляпис-лазури или купить нефритовую чашу, без которой невозможно «покорение дракона и тигра», или разыскать три цветка с восемью лепестками, названий которых он не знал. Никакими записями старик не пользовался, и Чумаков не знал, чему удивляться больше — то ли причудливой фантазии старика, то ли его необъятной памяти, но, в общем-то, не будучи психиатром, решил про себя, что тот явно болен не слишком опасной для окружающих болезнью, или, попросту говоря, выжил из ума. Это нисколько не охлаждало теплого отношения Чумакова к дедушке, напротив — он старался окружить его заботой, выполнял самые невероятные просьбы и готов был терпеливо выслушивать туманные рассуждения о трех мирах, о природе совершенной пустоты и о море страданий. Как ни странно, но в последнем пункте дедушкины рассуждения совпадали с чумаковской «теорией». Чумаков выражал свой принцип такими словами: «Кто ничего не имеет, тому нечего терять, кто не теряет, тот не испытывает сожалений, кто ни о чем не жалеет, тот спокоен, кто спокоен, тот счастлив».
Сам он мог только мечтать о полном выполнении этого принципа, к сожалению, теория не всегда совпадала с действительностью, и не имея ничего, отчего-то хотелось иметь хоть что-то, а это, естественно, вызывало чувства, далекие от счастья.
Дедушка разрешал эти противоречия коротко: «Не желай! Желание лепит из пустоты иллюзорные формы и приводит к страданию». Сам же он желал бессмертия. Ни больше, ни меньше.
Старик любил животных. Правда, с говорящим скворцом у него сложились непростые отношения. Птица, наслушавшись его речей и перемешав их в своей маленькой головке с телевизионными премудростями, передразнивала дедушку или просто доводила мысль до абсурда подобными фразами: «Рыбаки Заполярья вышли сегодня в море страданий. В совершенной пустоте океана их ждет богатый улов макрели и красных пилюль». И так далее. Старик же в суете своей поправлял скворца, произнося длинные туманные монологи у клетки и даже горячился, когда скворец разражался громкими криками: «О, ракета средней дальности! Вот и мне суждено преодолеть нейтронный барьер большого дерби! Пять вожделений исчезли!»
Морских свинок, бездетную пару Яшку и Машку, старик любил нежно и безответно. Несуразные и бестолковые зверьки эти вызывали у него чуть ли не родственные чувства, он часто брал их на колени и ласкал худыми длиннопалыми руками, не гнушаясь черных катышей, которыми свинки награждали его по своему обыкновению. «Заблудшая тварь, — говорил он, — ей не понять…»
Петю он побаивался и старался не попадаться ему на глаза, особенно если Чумакова не было дома. А к Сене относился безразлично, считая все его художества блажью и суетностью, не имеющими ничего общего с настоящим делом. Ну, а когда появилась Ольга, дар его красноречия расцвел и заиграл новыми красками. Он нашел благодарную слушательницу и любознательную ученицу.
Он был единственным, кто дал ей надежду, и она приободрилась, стала следить за собой, толкла травы в ступке и втайне от Чумакова пила подозрительные настои. Скорее всего именно дедушка внушил Ольге мысль, что ее спасут роды. «Жадничала, — говорил он, — на ребенке экономила, о себе думала, вот тебе и наказание от природы. Недаром природа и роды от одного корня».
Как ни странно, но больше всего старик любил насекомых. А так как в городе выбор их был небогат, то свою любовь он изливал на тараканов и мух. Убить таракана при нем было жестоким поступком, лицо его бледнело, руки начинали дрожать, он словно бы слышал удесятеренный хруст раздавленного беззащитного тела и принимал эту маленькую незаметную смерть, как гибель близкого человека. «Химическое оружие запрещено!» — кричал он, смело вырывая из рук Пети аэрозольный дихлофос.
Он свято верил в несколько устаревшую теорию самозарождения живых существ и считал тараканов если не разумными, то чрезвычайно умными животными. Вечные спутники человека, выжившие рядом с грозным и хитрым соседом, независимые от него духовно, но зависящие от его пищи и жилья, они представлялись старику древним и мудрым племенем, призванным следить за человеком, разведчиками природы, вездесущими соглядатаями, добровольно идущими на жертвы ради спасения жизни на Земле. Он восхищался красотой их узких коричневых тел, быстрым бегом, осмысленными перебежками по кухонному столу, чуткими усиками, блестящими лбами и искренне желал, если, конечно, не удастся получить заветную пилюлю, после смерти воплотиться в теле Великого и Прекрасного Таракана, восседающего на Лотосовом троне.
Ночные насекомые озадачивали его своей тягой к свету. Он и в этом видел свое родство с ними — старшими братьями человека. «В природе нет ночного света, кроме света луны, звезд, светляков и гнилушек, — говорил он, — а насекомые древнее человека. Почему же они стремятся к свету, зажженному нами? Что ищут они, что хотят? Откуда в них это? Днем спят, скрываясь от солнца, а ночью ищут искусственный свет. Велика тайна и нет на нее ответа…»
Ну, а мух он любил за прекрасные летные качества, за прихотливость траектории полета и за «неугомонную жизнерадостность».
— Ты еще вшей разведи, — ворчал Петя, безжалостно прихлопывая черное блестящее тельце, — или блох. Разведи и радуйся. Они от твоей крови быстро спятят, сектант чертов.
— Им же больно, — стонал старик. — Тебя бы так, окаянного, в лепешку-то.
— Людей не жалеешь, — огрызался Петя, — а переносчиков заразы вылизывать готов. Уродятся же такие!
— Это ты никого не жалеешь, — смело вступал в спор дедушка, — ты и человека этак прихлопнешь и не моргнешь глазом.
— Надо будет, и прихлопну. Иных давно пора к ногтю прижать.
Дискуссии обрывал Чумаков. Он не любил ссор в доме, тем более из-за пустяков. Его мечта — гармония взаимоотношений людей, живущих вместе, — так и оставалась мечтой. Всегда чего-то не хватало, то ли терпимости, то ли жалости, то ли умения понять другого человека. Он очень старался, чтобы в доме был мир, убеждал, уговаривал, гневался, но это, конечно, тишины не прибавляло. Новая семья все равно оставалась похожей на обычную, со всеми ее бедами, радостями и печалями. И отсутствие кровного родства — «проклятия человечества», по терминологии Чумакова, ничего не меняло.
И Чумаков втайне сам начинал подумывать, что его теория оказалась неверной, или просто люди не доросли до осознания великой идеи. Второе предположение было более лестное, но справедливое ли, вот в чем вопрос…
ВЕЧЕР
— Есть у меня к тебе вопрос, Василий, — сказал Оленев, заходя в ординаторскую. — Сугубо интимный. Ответишь?
— Не знаю. В зависимости от степени интимности.
— Что у тебя было с женой Костяновского?
— С чего это ты взял? Я с ней почти незнаком. Спроси лучше, что у меня было с Софи Лорен.