— Это еще ничего не значит, — упрямо говорил Грачев с трибуны. — Все знали, что ребенок был обреченным, при таком заболевании еще никто не выживал. Да, я рисковал, но не жизнью ребенка, а своей честью. Я шел ва-банк, и отрицательный результат просто означает, что показания для применения ребионита должны быть сужены до пока неизвестных мне пределов. Дайте мне возможность для дальнейшей работы, и я докажу свою правоту.
— Пока что правота не на вашей стороне, — сказал новый профессор, заменивший Костяновского. — И вы должны ответить за свои действия. Ребенок мог бы и так умереть, никто не спорит, но момент его гибели совпал с введением вашего препарата.
— Дайте мне условия для работы, — зарычал Грачев. — Дайте мне нужную аппаратуру, помещение, двух лаборантов, свободу действий, и я докажу блестящую будущность ребионита. А смерть ребенка — это случайное совпадение, вы ни за что не докажете обратное. Результаты вскрытия ничего не дали против меня. Все ресурсы были исчерпаны, и даже мой препарат, хотя и должен был ввести клетки организма в глубокий анабиоз, ничем не смог помочь.
— Значит, ребенок умер от анабиоза? — спросил второй профессор, по детской хирургии. — То есть именно от вашего лекарства?
— Я же сказал — это совпадение. Да, клетки должны были впасть в состояние анабиоза, но так как к моменту гибели у ребенка были грубые нарушения микроциркуляции, то препарат просто не проник в клетки, он так и остался в венозном русле.
— Анализ покажет, где находился ваш препарат, — сказал новый профессор. — Надеюсь, у него есть точная химическая формула и его можно выделить из продуктов метаболизма?
— Разумеется. Очень точная и вполне оправданная. Смотрите сами.
Грачев схватил мел и со скрежетом, осыпанием белой пыли стал яростно набрасывать на доске химические формулы.
— Как видите, он легко проникает сквозь межклеточную мембрану и тут же блокирует дыхание клетки.
— То есть он действует подобно синильной кислоте? — спросил второй профессор. — Как клеточный яд, блокирующий дыхательные ферменты?
— Никакого сходства! Он просто принуждает клетки впасть в состояние, независимое от поступления кислорода, анаэробного и аэробного гликолиза. Цикл Кребса тормозится, а это означает, что у нас появляется практически бесконечная возможность восстановить гомеостаз, пока организм спит.
— А как же вывести клетки из этого состояния? Разве есть антидот?
— Действие препарата обратимо, — торжественно сказал Грачев. — Все зависит от дозы, рассчитанной на массу тела. Он сам распадается на совершенно безвредные продукты по прошествии времени. Именно доза определяет время, необходимое для выведения организма из терминального состояния.
— Значит, это что-то подобное искусственной летаргии? — спросил кто-то из зала.
— Именно так, коллега! На Востоке еще в древние времена умели впадать в состояние, близкое к летаргии, и я теперь убежден, что мой ребионит и те вещества — это одно и то же. Я не сделал никакого открытия, просто доказал с научной точки зрения правоту древних медиков.
— А кто получит Нобелевскую, вы или древние медики? — спросил Веселов.
Кое-кто рассмеялся. Профессор постучал пальцем по столу, придал лицу серьезный вид и сказал:
— Давайте резюмировать. Перед нами факт, недопустимый в медицине, главным девизом которой остается «не повреди». Я полагаю, что следует запретить Грачеву эксперименты на больных. Пусть предоставит доказательства более весомые, обобщит свои опыты над собаками, оформит в виде сообщения, и мы внимательно выслушаем, а там уже решим, как поступить. Но пока, повторяю, никаких незаконных опытов. При повторении подобного факта разговор будет происходить в другом месте. Все согласны?
Зал сдержанно загудел.
— Как вы приняли решение? — спросил профессор.
— Отрицательно, — твердо сказал Грачев. — Никто не сможет мне запретить использовать лишний шанс для спасения человека. Это ваше решение негуманно. В конце концов, я имею право распоряжаться своей жизнью и могу испытать препарат на себе.
— Вы ходите по лезвию ножа, — сказал профессор.
В своих выступлениях он любил выражаться банально и красиво.
— Как тебе, кстати, новый профессор? — спросил шепотом Оленев у Чумакова.
— Все они одним миром мазаны, — огрызнулся Чумаков, не выносивший титулы и ученые звания. — Научись сначала оперировать, а потом на кафедру лезь. Видел, как он скальпель держит? Словно кухонный нож. И вообще, похож на плешивую обезьяну. Руки длинные, спина сутулая, потеет… А как он раскланивается по утрам? Направо и налево, будто гоголевский чиновник. И рожа при этом умильная, словно конфету сосет…
— Ну вот, завелся, — улыбнулся Оленев. — Ты еще обвини его, что он женат.
— И обвиню. Жену сразу же на другую кафедру пристроил, а доченьку свою в ординатуру. Это же какой позор для города! На место Костяновского бездаря и негодяя! — претендовали три профессора и один хуже другого!
— Вот зануда. Ладно, если будет нужда, я свой живот доверю только тебе. Что-то последнее время стал побаливать в правом подреберье.
— Жри меньше сала, — ласково посоветовал Чумаков. — И вообще — меньше. Все болезни от жратвы.
Суд над Грачевым заканчивался. В первом ряду сидела Мария Николаевна, прямая и строгая, а рядом с ней, словно показывая свою солидарность, остальные реаниматологи. Только Веселов да Оленев сидели в глубине зала. Первому из них, как обычно, было все до лампочки, а Оленеву просто нравилось соседство Чумакова.
— Как там твой дедушка? — спросил он между прочим.
— Он у меня умница. Я ему набор реактивов подарил для исследования минералов.
Оленев, вспомнив первую встречу с Ванюшкой, не выдержал и фыркнул.
— Ничего смешного, — обиделся Чумаков. — Должен же кто-то открыть тайну сотворения Вселенной.
— Я не об этом, — сказал Оленев. — Пусть открывает на здоровье. Просто я думаю, что в начале лета он исчезнет. Уйдет от тебя и больше не вернется.
— Откуда ты знаешь? — подозрительно спросил Чумаков.
— Лето ведь. Пора отпусков, — отшутился Юра.
— Ты мне не каркай. А то живо схлопочешь…
6
В середине июня Оленев схлопотал по шее в буквальном смысле этого слова. Только не от Чумакова.
Дедушка, он же Философский Камень, он же Ван Чхидра Асим, он же Ванюшка, переступил порог его квартиры во всеоружии. То есть в строгом черном костюме, с дерюжным мешком в одной руке и со странническим посохом в другой.
— Все, — печально и торжественно произнес он. — Час Договора наступил. Я сделал все, что сумел, теперь дело за тобой, Юрик.
При этих словах правая рука его грациозно поднялась, и посох опустился на шею Оленева с бамбуковым сухим треском.
Сверкнула искра, и Юра ощутил, что переворачивается в пространстве сразу во всех направлениях. Верх становился низом, правое — левым, наружное — внутренним. Физически явственно он почувствовал, как внутри головы перемещаются извилины мозга. Он не упал, а только прислонился к стенке и зажмурил глаза, чтобы не так мельтешили разноцветные круги и искры, вспыхивающие в хаотическом беспорядке.
Когда он открыл глаза, то увидел, что на полу лежат полуразвязанный мешок и посох. Розовый округлый камешек валялся рядом.
— Сподобился, — сказал сам себе Юра. — Иди туда, не знаю куда, ищи то, не знаю что.
Настал Миг, Час и День Переворота.
Что-то надломилось в душе Оленева, словно сдвинулась стрелка весов, стоявшая на нуле все эти годы, и чаши стали раскачиваться, как маятник, вечно ищущий точку покоя и равновесия.
Из мешка, лежащего на полу, стали выкатываться Вещи. Они расползались по углам, затаивались, перешептывались, пересмеивались, превращались одна в другую, занимались своими таинственными делами, множились, и на их месте возникали новые, непонятно для чего предназначенные.
Квартира менялась на глазах. С треском лопнувших пузырей делились комнаты, из конца в конец протягивались бесконечные коридоры с распахнутыми дверями, потом они сворачивались, закольцовывались, становились огромными залами с паркетными полами и мраморными статуями и тут же сжимались в тесные кельи с сырыми стенами, поросшими мхом. Пространство то уплощалось до двухмерного, то, распахнувшись вширь и ввысь, разбухало до беспредельности, вклинивалось в одномерные западни и снова становилось привычным, трехмерным, давящим на Оленева низкими потолками, увешанными люстрами.