Значит, так. Сначала, в нежном возрасте, он, как все нормальные дети, летал во сне, но полет этот не был полетом человека, парящего в воздухе. Он, малолетний Веселов, находился внутри птичьей головы, и тело птицы было его телом. В ночных снах своих он бесшумно летал среди темных деревьев на мягких крыльях, и виделось хорошо, и слух был изощрен, и шевеленье теплых пичужек среди ветвей притягивало к себе, тогда он распрямлял мохнатые лапы, вытягивал когти, на бреющем полете выхватывал пискнувшую птичку, и было совсем не противно разрывать ее горячее тельце и глотать дурманящие кровью куски вместе с перьями и костями. Он просто знал: так надо, и никогда не раздумывал в эти недлинные минуты, почему поступает так, а не иначе. Краешком сознания он все же понимал иногда, что спит, что он — мальчик, человек, и сон недолговечен, и ночной лес должен смениться городской квартирой. Сны не пугали, он полагал, что всем снятся такие, иногда рассказывал их маме, она кивала и говорила что-нибудь вроде «Растешь, сынок…»
Особенно интересно было спать днем, и тихий час в пионерском лагере приносил кучу увлекательных приключений. Он был лисой, скрадывающей мышь, был мышью, убегающей от лисы в темную норку, был медведем, разоряющим улей, и был самим ульем, нет, не отдельной пчелой, а именно всем ульем, и восприятие мира тогда было настолько странным, что он вздрагивал, просыпаясь, когда границы тела снова четко определялись в пространстве кровати.
Позднее, на грани детства и юности, дар стал проявляться почти наяву — когда он ложился в постель, закрывался с головой, и еще в полудреме, не отделившись окончательно от человеческого тела, переносился на кухню, разраставшуюся до размеров Вселенной и, перебирая шестью крепкими лапками, выходил на бугристую поверхность стола в поисках пищи.
Именно тогда он стал понимать, что билокация отнюдь не присуща всем людям, искал книги по психологии, зоологии, этнографии, но, кроме мифов о колдунах и оборотнях, ничего не находил.
Где-то после двадцати Веселов обрел способность расщеплять сознание по желанию. Сначала он мог переходить в тело животного, которое видел близко, например, в зоопарке, или становился вороной, когда та пролетала мимо. Потом — в более отдаленных зверей, лишь воображаемых. И в то же время он оставался самим собой, будто смотрел кино или читал интересную книгу: забирался в шкуру героя, но и себя не утрачивал, не забывая, что он человек, что ему отпущена одна жизнь, одно тело, одна душа и какая бы ни была, но своя единственная судьба.
Странно, что он не умел внедряться сознанием в других людей, хотя и пытался сделать это — стыдливо, мучаясь запоздалым раскаянием. Было что-то нечистое в этом желании, словно искушение заглянуть в замочную скважину чужой комнаты… Но барьер вокруг людей был прочен и непробиваем, и он быстро прекратил попытки, перестав искушать свой невесть за какие заслуги полученный дар.
Значит, так. Путешествия, как известно, продлевают жизнь, телевизор служит окном в мир, чтение расширяет кругозор, общение с людьми позволяет лучше узнать самого себя, а билокация превратила единого и неделимого Веселова в огромный зоопарк, в скопище зверей и птиц, и жизнь его постепенно стала приобретать странный, еще не до конца познанный смысл.
Он был далек от мысли о психической болезни, поразившей его в детстве, и был склонен считать себя редчайшим мутантом, игрой случая на путях эволюции. Гуляя с грудным сыном, он пристально всматривался в его бездумные голубые глаза, пытаясь понять, перейдет ли этот дар по наследству. Сын подрастал, и, как знать, быть может, он также видел странные сны, считая их естественными и нормальными.
Жить билокация не мешала, а резко увеличенная доля знаний и ощущений не приносила ложного чувства превосходства.
И все же странно, что Веселов никогда не ломал себе голову над простыми вопросами: зачем, почему, с какой целью, откуда взялся этот дар, что с ним делать, как использовать? И нужен ли он вообще?
Дар билокации был дан ему, но еще не осознан. Так же, как дан был ему отец, но утрачен и не понят.
6
Он вышел на берег, в миллиардный раз повторив ритуал исхода первой рыбы на сушу, и растянулся на песке, как морской лев на лежбище, и шевелил руками-ластами, и переворачивался замедленно с боку на бок, и фыркал довольно, подставляя солнцу иззябшее тело.
А потом заговорил молчавший дотоле Поливанов. Он лежал на животе, опершись на локти, черкал на песке ему одному понятные значки, стирал их, бормотал что-то еле слышно, а потом спросил своим ровным бесцветным голосом, словно бы даже и не обращаясь к Веселову.
— Зачем тебе это?
— Загар, что ли? — не понял Веселов.
— Отец. Зачем ты его ищешь?
— Как это зачем? Отец же.
— Отец. Один из двух твоих непосредственных предков. Половина генома от матери, половина — от отца. Поехали дальше?
— О чем ты?
— О поисках отца, — серьезно сказал тот. — Искать отца — значит, искать свои корни. Чем глубже — тем яснее, кто ты есть и для чего ты.
— Зачем мне корни? Я хочу видеть отца, поговорить с ним, помочь, если нужно. Не алименты же мне с него взыскивать.
— Школьная арифметика, — сказал Поливанов, разравнивая песок. — Банальные истины…
Дальнейший его монолог, перебиваемый репликами Веселова, сводился к следующему.
У любого двуполого живого существа на Земле есть два предка в первом от него поколении — отец и мать, во втором — четыре, в третьем — восемь и так далее. Если предположить, что у человека за столетие сменяется четыре поколения, то к началу девятнадцатого века у Веселова было шестьдесят четыре прямых предка, к началу шестнадцатого — двести шестьдесят две тысячи сто сорок четыре…
Но от начала пятнадцатого века его отделяет всего лишь двадцать семь поколений; до начала нашей эры, когда предки Веселова назывались венедами и жили на берегах Балтийского моря, — восемьдесят, до времен индоевропейского единства — семь тысяч лет назад — двести восемьдесят поколений и так далее, и так далее…
Числа разрастались, множились с непостижимой скоростью, вырастали до астрономических, и когда Поливанов незаметно перешел на логарифмические, Веселов просто перестал их ощущать. Десятки, возведенные в степени, были немы и мертвы. Между тем Федор дошел до питекантропа, спустился до австралопитека и стремительно скатился к первичной точке — к первому комку живой слизи на планете.
— …таким образом, — заключил он, — число твоих предков к моменту зарождения жизни было следующим…
Он набрал воздух, чтобы на длинном выдохе произнести мифическое число, но Веселов перебил его.
— Слушай, ты в уме считаешь, да? А вообще, в уме ли ты?
— Это можно рассчитать, — невозмутимо ответил Поливанов. — В зависимости от действующих факторов, с введением поправок…
— Насколько приятнее беседовать с устрицей, — снова перебил Веселов. — Лежит, помалкивает и ждет, когда я ее сцапаю.
— Зачем тебе искать отца, — не меняя тона, сказал Поливанов, — если любой человек на Земле обладает общим с тобой генофондом? Возьми любого и смело называй его братом и отцом.
— Здравствуй, папа, — сказал Веселов. — Я тебя о помощи просил, а ты мне то деревца рисуешь, то призываешь с мидией породниться.
— Песок — материал ненадежный. Я тебе нарисую на бумаге. Главное в поиске — метод. Я тебе его дал. Хочешь обойтись без метода — твоя воля. Надейся на случай…
— И сам не плошай! — закончил Веселов. — Эхма! Пойду-ка я с тещей-камбалой о блинах потолкую…
Уже на кромке воды оглянулся: Поливанов спокойно смотрел ему вслед, и легкая усмешка таилась в уголках губ, будто знает что-то очень важное, но не говорит…
Пока солнце не зашло, пока вечер не накатил, пока до ужина оставалось время, он плавал в морском заливе, незаметно уходящем в океан, и бездумно играл в любимую игру — перетекал сознанием в рыб, в крабов, в китов и каланов. Словно давал сеанс одновременной игры. Будто был единственным зрителем в театре миллиона актеров. И не заметил, что с берега ушел Поливанов, и лишь вдалеке, на широком пляже, видны были загорелые старушки, возлежащие на топчанах, укутанные простынями и потому похожие на древнеримских матрон.