Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Нам представляется, что спонтанность шаламовских текстов была весьма и весьма относительной. Например, Шаламов объяснял тот факт, что его читатели острее реагируют на книгу в целом, чем на отдельные рассказы, «неслучайностью отбора, тщательным вниманием к композиции»[495]. Он неоднократно строил сюжет на парафразе классического произведения или анекдота, что все-таки плохо сочетается с автоматизмом и непреднамеренностью.

И тем не менее Шаламову действительно присуще убеждение, что свойства текста — в том числе и формальные — должен диктовать не автор, а предмет изображения и что достигается это обращением к непосредственному переживанию.

В воспоминаниях о Шаламове и в его эпистолярном архиве обнаруживаются интересные параллели. Так, Александр Солженицын цитирует мнение Шаламова о поэзии: «Надо выдать кровь — и будут стихи!»[496], а в письме, адресованном Ирине Сиротинской, сам Шаламов замечает: «…В документе — во всяком документе — течет живая кровь времени»[497]. Стихотворение и документ, таким образом, оказываются связаны через кровь — предельный личный опыт. Возникающий из такого опыта литературный текст, по Шаламову, становится документом и в конечном счете обретает способность свидетельствовать о самом авторе: «А в более высоком, в более важном смысле любой рассказ всегда документ — документ об авторе, — и это-то свойство, вероятно, и заставляет видеть в „Колымских рассказах“ победу добра, а не зла»[498].

Подобное представление о подлинности как о слиянии автора и предмета описания (при том, что определяющее значение имеет верность предмету) уходит корнями в забытые к началу шестидесятых двадцатые: «Литература есть такой же сколок жизни, как и всякий другой участок. Мы не мыслим себе отрыва писателя от того предмета, о котором он пишет»[499].

Это представление накладывалось в теоретических работах и письмах Шаламова на другие образы документа — в частности, документа как безличного текста. По всей видимости, — не случайно[500]. Нам кажется, что то неожиданное впечатление, которое произвели на Синявского «Колымские рассказы», было порождено писательской стратегией Шаламова, призванной обеспечить этой прозе двойную «документальность», а значит, и двойную достоверность — достоверность непосредственно проживаемого персонального опыта, запечатленного на письме, и достоверность беспристрастного «машинного» повествования.

Рассмотрим, как достигается этот эффект.

Тело и мышление

Говоря о человеческом теле в условиях лагеря, Шаламов практически всегда пользуется всего двумя категориями — разложения, физиологического распада:

«Я улыбнулся Рабиновичу кривой своей улыбкой, разрывающей раненые губы, раздирающей цинготные десны»[501] (Т. 1. С. 414), «Из больших пальцев на обеих ногах сочился гной — и не было гною конца» (Т. 1. С. 344), «Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов — сверху, обратно из тайги» (Т. 1. С. 147) —

и частичной (а порой и полной) механизации:

«…Мускулы наших ног и рук давно превратились в бечевки — в веревочки» (Т. 1. С. 406), «Кисть руки, живая, была похожа на протез-крючок. Она выполняла только движения протеза» (Т. 1. С. 160), «…Левая его кисть начала месяц назад разгибаться, отгибаться как ржавый шарнир, получивший снова чуточку смазки» (Т. 1. С. 361).

Эти два мотива постоянно взаимодействуют, пересекаются, порой сосуществуют в пределах фразы или периода:

«Кожа была натянута на скелет — весь Рябоконь казался пособием для изучения топографической анатомии, послушным… пособием-каркасом. <…> Сухая кожа шелушилась по всему телу, и синие пятна будущих пролежней обозначались на бедрах и пояснице» (Т. 2. С. 140).

Конечный результат обоих процессов одинаков. Под воздействием лагеря человек превращается в предмет — путем ли последовательного разложения органики или прямой подстановки в ряд других орудий труда: «Были ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа как на мертвеца и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встает по окрику, одевается и выполняет покорно команду» (Т. 1. С. 342).

Следующей стадией будет физическая смерть — после нее объект перестает меняться и, парадоксальным образом, становится впредь неподвластен распаду: «Впрочем, их трупы будут нетленны всегда — мертвецы вечной мерзлоты» (Т. 1. С. 145).

Превращение человека в предмет происходит не избирательно и от личных качеств заключенного не зависит. У бывшего студента-юриста Андреева и у лагерного «бизнесмена» Кости Ручкина руки одинаково согнуты «по черенку лопаты». Лагерь как бы «типизирует» личный состав:

«По фамилии никого из этих прибывших не звали — это были люди из чужих этапов, не отличимые друг от друга ни одеждой, ни голосом, ни пятнами обморожений на щеках, ни пузырями обморожений на пальцах» (Т. 2. С. 111), «Большинство лежало навзничь или ничком… и их тела на массивных нарах казались наростами, горбами дерева, выгнувшейся доской» (Т. 1. С. 156), «Темные пятна давних отморожений на щеках были похожи на казенное тавро, на печать, которой клеймила их Колыма» (Т. 1. С. 427).

«Казенное тавро» — знак вечной и безраздельной принадлежности заключенных к отметившей и отменившей их лагерной вселенной.

В рассказе «Спецзаказ» повествователь как бы походя дает исчерпывающую оценку влиянию лагерей на физиологию заключенного: «Запоздалое вмешательство медицины спасало кого могло, или, вернее, что могло — спасенные люди навсегда переставали быть людьми» (Т. 1. С. 303).

Но давление среды, естественно, распространяется не только на сферу физиологии:

«От голода наша зависть была тупа и бессильна, как каждое из наших чувств. У нас не было силы на чувства, на то, чтобы искать работу полегче, чтобы ходить, спрашивать, просить… Внутри все было выжжено, опустошено, обожжено, нам было все равно, и дальше завтрашнего дня мы не строили планов» (Т. 1. С. 63), «Ясно, что психика повреждена желанием утвердить себя хоть в малом — еще одно свидетельство великого смещения масштабов» (Т. 1. С. 440).

Здесь наблюдается любопытная подвижка. Описания физиологии внутри «Колымских рассказов» обычно локализованы в застывшем настоящем времени — том времени, в котором живет заключенный, — они даны сейчас, прошлого не существует, а будущее персонаж (если только он каким-то лагерным чудом не оказался в привилегированных условиях, позволяющих ощутить течение времени) не способен воспринять. Последнее относится и к историческим событиям любой степени значимости:

«— Слушайте, — сказал Ступницкий. — Немцы бомбили Севастополь, Киев, Одессу. Андреев вежливо слушал. Сообщение звучало так, как известие о войне в Парагвае или Боливии[502]. Какое до этого дело Андрееву? Ступницкий сыт, он десятник — вот его и интересуют такие вещи, как война.

Подошел Гриша Грек, вор.

— А что такое автоматы?

— Не знаю. Вроде пулеметов, наверное.

— Нож страшнее всякой пули, — наставительно сказал Гриша.

— Верно, — сказал Борис Иванович, хирург из заключенных. — Нож в животе — это верная инфекция, всегда опасность перитонита. Огнестрельное ранение лучше, чище…

— Лучше всего гвоздь, — сказал Гриша Грек» (Т. 1. С. 488).

Психологические же последствия пребывания в лагерной среде наделены дополнительным свойством — длительностью. Они по определению долговременны: «…Двумя десятками слов обходился я не первый год…» (Т. 1. С. 346), причем влияние лагеря на психику не прекращается с окончанием срока — и даже с фактическим исчезновением лагеря. В рассказе «Припадок», открывающем цикл «Артист лопаты», воспоминания уже давно живущего на свободе — и в совсем другом мире — рассказчика о «Севере» отождествлены с припадком, с болезнью. «Знакомая сладкая тошнота» объединяет в единое целое память о лагерях и нервное заболевание. Рассказ заканчивается словами: «Мне хотелось быть одному. Я не боялся воспоминаний» (Т. 1. С. 351).

вернуться

495

Шаламов В. Т. Несколько моих жизней. М.: Республика, 1996. С. 430.

вернуться

496

Солженицын А. И. С Варламом Шаламовым // Новый мир. 1999. № 4. С. 164.

вернуться

497

Шаламов В. Т. <О моей прозе> // Новый мир. 1989. № 12. С. 59.

вернуться

498

Шаламов В. Т. Несколько моих жизней. М.: Республика, 1996. С. 428.

вернуться

499

Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа. М: Захаров, 2000. С. 15. Подробнее см.: Михайлик Е. Незамеченная революция // Антропология революции: Сб. статей / Сост. и ред. И. Прохорова, А. Дмитриев, И. Кукулин, М. Майофис. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 178–204.

вернуться

500

В одной из теоретических работ Шаламов отождествлял память с кинолентой, записью, где зафиксирован не только сам опыт, но и соотнесенный с этим опытом метаязык — собственно, выступающий уже его естественной, неотделимой частью: «Память — это ленты, где хранятся не только кадры прошлого, все, что копили все человеческие чувства всю жизнь, но и методы, способы съемки» (Шаламов В. Т. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 6: Эссе и заметки; Записные книжки 1954–1979. М.: Терра, 2005. С. 493–494), — эта кинометафора также очень близка к позиции ЛЕФа и окололефовских художников, полагавших, что материал обладает собственным, присущим ему языком, не зависящим от личных свойств и желаний того, кто берет этот материал в руки. Язык этот можно вычленить, но нельзя придумать.

вернуться

501

«Колымские рассказы» здесь и далее цит. по изд.: Шаламов В. Т. Колымские рассказы. М.: Советская Россия, 1992.

вернуться

502

Заметим, что Андреев находится в состоянии еще относительно благополучном: он помнит о существовании Парагвая или Боливии.

75
{"b":"576197","o":1}