Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В сознании респондентов субъект вины — исключительно Германия («они нам все расколошматили»), а размер компенсаций — неадекватен причиненному ущербу. Проблемы последующей социальной адаптации вернувшихся домой со стигмой «пособника врага» подверстаны, вменены по умолчанию в вину тем, кто платит. В отсутствие внятного нарратива об индивидуальной и коллективной вине выплаты утрачивают свою привязку к смыслам, подпитывающим компенсацию на символическом уровне. Цель выплат не очевидна, и материальные проблемы, решаемые с их помощью, нескончаемы.

Основная причина такого положения вещей, на наш взгляд, заключается в том, что дискурсивное пространство компенсационных выплат, сформированное в немецком обществе многолетними публичными дискуссиями и судебными разбирательствами против концернов, которые использовали во время войны подневольный труд, являлось неотъемлемой частью сложного процесса избывания национальной вины и не могло быть содержательно перенесено в наш, отечественный контекст. Дискурсивное обнаружение категории остарбайтеров, произошедшее в ходе кампании выплат, не стало поводом к превращению историй этих людей в документы жизни — во всяком случае, на публичном уровне.

* * *

Рассказы остарбайтеров, положенные в основу статьи, темпорально отражают процесс превращения историй в документы жизни. Пазл из биографических событий, как неоднократно проговоренных, так и умалчивавшихся десятилетиями, собирается в пространстве нарратива, несущего на себе следы композиционных усилий, фильтрации, фрагментации и т. д. Будучи ответом на вызовы социального времени и места, эта работа, ведущаяся на стыке жанровых особенностей коллективного и индивидуального нарратива, позволяет понять, каковы способы донесения пережитого, но девиантного опыта, как осуществляется «ремонт» биографий с целью приближения их к легитимному образцу документов жизни. Эмпирически обнаруженные адаптационные стратегии (нормализация, анонимизация, компенсация, гиперкомпенсация) в биографиях рассказчиков объединяет девальвация прожитого, его задокументированная нелегитимность. Но именно эти обстоятельства придают историям жизни остарбайтеров характер документов эпохи и, в определенном смысле, документов жизни.

Олег Аронсон

Мгновение документа и полнота памяти

1

Фильм «Улисс» (1982) начинается с долгого плана, представляющего собой черно-белую фотографию, на которой изображены стоящий спиной к камере обнаженный мужчина, глядящий в морскую даль, маленький мальчик, сидящий рядом на пляжной гальке, и мертвая коза. Далее идет рассказ об этой фотографии, снятой двадцатью восемью годами ранее, 9 мая 1954 года, режиссером фильма Аньес Варда. Она разыскивает мужчину и мальчика, запечатленных ею на морском берегу близ Кале, и расспрашивает их об этом дне и о том, что они помнят. Оба, и тот, кто тогда был молод, а теперь пожилой респектабельный человек, и мальчик, у которого уже семья и двое детей, отвечают: ничего. Первый вспоминает какие-то моменты съемки, он помнит свою рубашку на другой фотографии того же времени, однако — и он говорит это прямо — не помнит того, кто в ней. Второму Варда показывает не только фотографию, но и рисунок, который он сделал тогда, детский рисунок, повторяющий фотографию с мертвой козой… Он не помнит ни того, ни другого. Но он помнит боль в колене, которая мучила его в те дни, не позволяя ему ходить.

Своим фильмом Варда обращает внимание зрителей на странное свойство фотографии документировать забытое. Можно открыть газеты и прочитать, что происходило в тот день. И газеты будут тем архивом, который удостоверяет историю и считается исторической памятью. Но что происходит со снимками, которые не попадают в газеты, а рассеиваются по личным архивам, тлеют, исчезают, участвуя в работе забвения? Что это за тип документа и что это за архив? Что документирует подобного рода фотография кроме надписи на обороте с указанием имени мальчика (Улисс), времени и места съемки? Можно ли вообще считать такую фотографию документом? Документом чего?

С этих простейших вопросов, затронутых фильмом Варда, начинается движение (путешествие) к сложным взаимоотношениям, в которых находятся история, память и документ. И рассмотрение этих взаимоотношений сегодня невозможно, если не учитывать те новые способы документирования, которыми являются фотография и кинематограф и которые до сих пор остаются чуждыми исторической науке.

Между тем с появлением фотографии, а позже и кинематографа меняется отношение к документу и само понимание документа. Без преувеличения можно даже сказать, что под документом мы сегодня понимаем одновременно две вещи, плохо связанные друг с другом. Документ — это то, что удостоверяет некоторое событие в прошлом, но также и то, что сохраняет память не о событии, а о забвении события. Это след (улика) нашей неспособности помнить себя и нашей включенности в рассказываемые истории, замещающие собой забытое.

Парадоксальность фотографии заключается в том, что она демонстрирует нам фрагмент, который, казалось бы, должен подтверждать некоторую реальность («так было»), а невольно удостоверяет нечто иное — «это забыто». Так происходит, поскольку «реальность» целиком и полностью находится во власти повествований о самой себе, которые готовы поглотить фотографию как нечто их подтверждающее, как средство иллюстративное и несамостоятельное, дополнительное по отношению к ним. Пока она выполняет эту функцию, она считается документом. Но параллельно она указывает на неполноту памяти, на те лакуны, которые мы не можем преодолеть, даже созерцая ее. Фотография свидетельствует о невспоминаемом в воспоминании и служит не утверждению истинности некоего события, а демонстрации того, как событие было превращено в повествование, из которого исключены вещи незначимые — их надо забыть, чтобы история могла быть рассказана.

Фотография (а в еще большей степени — кинематограф) вступает в противоречие с тем пониманием документа, на котором базировалась историческая наука, с пониманием, согласно которому документ — это запись имевшего место факта, не важно, записан он летописцем или таможенником, причем, в свою очередь, не важно, честен ли был этот таможенник в своей записи или нечист на руку. То есть архив, с которым работают историки, — это тексты, письмена, где закреплена память о прошедшем времени, а также вымыслы, обманы и уловки, от которых эти письмена неотделимы. Казалось бы, фотография вполне подходит под это определение. Она тоже запись события, его световой отпечаток. Но, как было сказано, она является таковой только тогда, когда участвует в уже описанном событии, подтверждая или опровергая его. При этом эффект подобного «дополнения» столь велик, что впору говорить о том, что история периода фотографии и киносъемки принципиально отлична от истории, писавшейся до их появления. Историк XVIII века оказывается ближе к Плинию или Тациту, чем его коллега из XIX и тем более XX столетия, для которых история перестает быть ушедшей, мертвой, в чем-то близкой к мифологии и становится динамичной и изменчивой, говорящей не о частных событиях, но о языке самого времени, о сломах внутри этого языка.

Очень точно прочувствовал эту ситуацию Владимир Набоков, который как-то написал: «Подумать только, проживи Пушкин еще два-три года, и у нас была бы его фотография. Еще шаг, и он вышел бы из тьмы, богатой нюансами и полной живописных намеков, прочно войдя в наш тусклый день, который длится уже сто лет…»[350].

Пушкин неизбежно мифологичен, как и вся история до фотографии. И не потому, что без фотографии мы не готовы поверить в реальность Пушкина, а потому, что он целиком и полностью совпадает со своим архивом, в нем присутствует невозможная полнота прошлого, которой не позволяет свершиться фотография. Она делает всякого изображенного на ней одним из нас, одним из тех, кто живет настоящим, кто прошлого не помнит.

вернуться

350

Набоков В. Пушкин, или Правда и правдоподобие // Набоков В. Романы. Рассказы. Эссе. СПб: Энтар, 1993. С. 233.

53
{"b":"576197","o":1}