— Это у крыльца-то?
— Какое там «у крыльца»?! Во все здание сугробы…
— Копни — там полтора аршина… сувои. — Не выполняете, нерадивцы, — продолжал поручик, — не пришли снег чистить, а на спрос мой об ослушании ответствовали, что непричастное, мол, для нас дело.
— Вы, ваше благородие, принимаете партикулярные услуги. Кто делает эти услуги, того оставляете в отдыхе от сопровождения колодничьих партий! Измошенничались, ваше благородие! Сие непригоже.
— Не верно-о! Ждет вас суета сует и всяческая суета.
— Верно-о! Извертка ваша не пройдет! Злоречие ваше всем ведомо.
Начальник этапа струхнул.
«Солдаты не заступятся. А казаки остервенели», — подумал он.
С почтовой оказией Леонтьев отправил рапорт командиру бригады: «…Хотел я видеть у себя на этапе повиновение и покорность казака Ивана Кудеярова, но он, мужлан, покорности мне не оказал и вел себя непозволительно. Я приказывал наказать его лозами, а этапные казаки намерены были учинить бунт, приступом от солдат взяли Кудеярова и говорили, что наказывать не дадут, что их полковой не велел им повиноваться этап ному начальнику. Почему и наказывать его я тогда был не в силах.
Казаки ныне в полном смутьянстве и снова писали общее прошение на меня в полк, хотя воинским артикулом указано подавать сии прошения порознь, а не всем вместе… что считать можно за совершенный в команде бунт.
Оздоровить и укрепить команду этапа можно лишь посылкой ко мне на службу казаков из сводного Карийского батальона».
Леонтьев знал, что в охрану карийской каторги казаки назначались строго по выбору.
Не прошло и месяца, как в Кульск приехали братья Алганаевы и с ними — кто бы мог подумать? — Герасим Лапаногов.
«Карийцы» быстро нашли общий язык с поручиком. Случалось, что вместе с ним и выпивали, тот делал им поблажки по службе.
Кудеяров, глядя на полупьяных дружков из сводного батальона, сказал Жаркову:
— Ну, явились соколики, Теперя жди чего-нибудь неминучего…
Докатились бы Кудеяров с Жарковым до тюрьмы, та отвел их от беды, не помышляя о том, сам начальник этапной команды.
У поручика Леонтьева в хозяйстве содержался гулевой бык. Ночью в метельную темень он был украден в поле неизвестно кем. Подозревая живущих у богатого поселенца работников, Леонтьев послал унтер-офицера и двух солдат взять тех работников прямо с поля, отобрал у них лошадей, принадлежащих хозяину, а самих подозреваемых посадил под караул. Те несчастливцы в краже быка не признались, и тогда Леонтьев, по его словам, задумал «исторгнуть признание мерой пытки», приказав сечь их плетьми.
Лапаногов и Алганаевы, выполняя волю поручика, били несчастных, начиная с самой шеи, по спине и ногам. Одного из них — бурята — били дважды жестоко. Всего исстегали. По сеченому его телу сыпали соль.
Обливали водой. После наказания обоих заковали в кандалы, и караульные потом показали на суде, что избитые ужасно стонали, а чаще стонал бурят, у которого на спине местами было вырвано тело. Бурят, промучившись с неделю, испустил дух.
Окружной суд приговорил: дать казакам-экзекуторам по пятнадцать ударов тростьми со строжайшим предупреждением, чтоб они в будущем от исполнения подобных приказаний удержались.
Старожилы кульцы с охотой взялись исполнить приговор над «карийцами».
— Жалковато, что по пятнадцать ударов, — сокрушался Жарков. — Ироды окаянные! Человека для них убить, что муху. А сами битья боятся, как черт святой воды.
Уже после того, как приговор суда привели в исполнение, из Иркутска была объявлена воля генерал-губернатора оставить казаков без всякой ответственности и приговор окружного суда предписывалось не вменять в дело, в формулярных списках этого наказания не показывать.
Перед строем этапной команде было объявлено, что по воинскому артикулу солдат или казак не должен слушать приказов офицеров, не относящихся к службе. Но поскольку по тому же воинскому артикулу воспрещено солдату или казаку в непристойное рассуждение вступать по поводу отданных ему офицером приказаний, то высшее начальство рассудило: «Быть, как есть. Битых казаков в небитых уже не обратишь».
Дело поручика Леонтьева разбиралось в генерал-аудиториате. Приговор гласил: лишить Леонтьева чинов и определить на службу рядовым в пограничную часть в Кяхту, а также подвергнуть церковному покаянию по назначению духовенства.
Леонтьеву уж было не до смутьянов.
Над поротыми «карийцами» казаки и солдаты этапа посмеивались:
— Это не волки в овечьей шкуре, а овцы, вырядившиеся волками!
В Иркутске было неспокойно. Имя убитого на дуэли у всех на устах.
Вел дело о дуэли один из членов главного совета. Вел кое-как. Ссылался на свою застарелую аневризму сердца. Дуэлянты сидели в своих квартирах под арестом.
Как только законченное дело поступило в окружной суд, Беклемишева и его приятелей выпустили из домашнего заключения. Следователь, что называется, отзвонил — и с колокольни долой.
И вдруг не из тучи гром.
Безвестные, тишайшие заседатели суда наложили крест на все, что представил член совета. Они требовали дополнить опросные листы и вскрыть труп Неклюдова. Венцель, боясь и публики, и графа Амурского, накричал на заседателей, обозвал их квасными патриотами, грозился всех их уничтожить вместе с судом, если они откажутся принять материалы следователя к рассмотрению.
Город продолжал негодовать. На могилу Неклюдова кто-то приносил цветы, чьей-то рукой был поставлен дорогостоящий металлический крест. Прихожане являлись в церковь с поминаниями убиенного Михаила. На столбах нет-нет да и появлялись надписи о том, что в Иркутске завелась шайка убийц, перечислялись фамилии дуэлянтов и указывалось, что все они — любимцы Муравьева-Амурского.
Молодых людей, дерзнувших в обществе дурно толковать о дуэли, полиция занесла в список нарушителей общественного порядка и готовилась показать список этот Муравьеву-Амурскому.
В августе труп Неклюдова вынули из могилы и анатомировали. Врачебная управа и военные медики установили, что Неклюдов умер от огнестрельной раны в грудь.
А Муравьева все еще не было…
Окружной суд, разобрав дело Беклемишева и секундантов, счел их виновными в убийстве, и приговорил каждого к двадцати годам каторжных работ в рудниках.
Затем пошли заседания Иркутского губернского суда. Подсудимые были и там признаны виновными и приговорены к отсидке в крепости.
Дело пошло в сенат…
Муравьев-Амурский вернулся в Иркутск в дурном расположении духа. В день его приезда почта доставила номер журнала «Вестник промышленности» со статьей декабриста Дмитрия Иринарховича Завалишина Один заголовок привел в ярость генерал-губернатора: «Амур, или тот бывает всегда обманут, кто сам обманывает».
По городу пошли разговоры… со сплетнями, улыбочками, смешками. Поговаривали, что на Амуре и Уссури переселенцы голодают, дожили до того, что к муке подмешивают траву. Хлеб у них похож на засохшую грязь, и от него изжога и всякие болезни. Самой праздничной пищей почитается у переселенцев бурдук — мука, разболтанная в теплой воде. Вместо чая люди варят напиток из гнилушек березы. Хлеб на Амуре не растет: посевы заливает дождями, а что уцелеет от наводнения, то птицы склюют. Их там несметные стаи.
Сам Муравьев собрался в Петербург. Перед отъездом он вызвал Карсакова.
— В январе сядешь в председательское кресло главного управления края, а я или вовсе не вернусь из Петербурга, или вернусь через год. Полубольной я. Кашель вовсе замучил. А ты в самой поре. Порадей за Амур. Все мои адъютанты и чиновники особых поручений к твоим услугам. Все они мною воспитаны — с самолюбием, чувством долга и чести. Правда… не всегда становятся в струнку и, как говорят, избалованы мной. Ну да ты их всех знаешь и помнишь.
— Ваше высокопревосходительство, остантесь в Иркутске, сколько можете! — попросил Карсаков.
— Стар я, Михаил Семеныч. Переслужил здесь. Давно бы пора уехать. Переслужил. В газетах и журналах меня ругают. Случается, что и поделом.