Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Спасибо, сотник. Служи…

У окна сонно жужжали мухи. Кот, выгнув спину, точил когти об половицу. Пахло хлебом, молоком и еще чем-то кислым.

Муравьев размышлял, где ему спать: то ли велеть приготовить кровать, то ли палатку натянуть во дворе? «Пожалуй, лягу во дворе, — подумал он. — Тут мухи и дух кислый, опять же жарко».

— А что, хозяин, в народе про меня говорят? — неожиданно спросил Муравьёв.

— Нам про это и думать-то страх.

— А что, горнозаводские меня помнят? Что говорят?

Старик ухмыльнулся, в глазах его, полуприкрытых дряблыми веками, не то хитрость, не то виноватость.

— Благодарствуем, батюшка, ваше превосходительство… за волю вольную. Можа, на Амуре людьми заживем. И еще благодарствуем… сказывают, что казнокрадов вы в Иркутске пошерстили как следоват. Кое-кому по шее дали.

Муравьев усмехнулся, спросил довольный:

— Еще что слышал? Что худого слышал?

— Такого не было, не доводилось.

— Сказывай, что знаешь!

Хозяин вздохнул, покосился на дверь, вытянул руки на коленях.

— Слышал я… Кой-когда, — начал он неохотно, — от разного народа… не упомню — от кого. А токмо, можа, кой-что и правда, а кой-что сплетня… колокола льют. Слух был такой, что привезли вы из Расеи начальника Карийского. Чуть что не так, артельщику выжгут зарубки на лбу, в цепи закуют. И тут много не попрыгаешь. Затолкают под землю в железные курятники, по колено в студеную водицу. Вон, сказывают, на Каре… Живо до крайности дойдешь и богу душу отдашь. На носилки тебя да и на отвал. Про Разгильдеева худая молва…

— Врут пуще того, — возразил Муравьев.

— Ага, ага, — быстро и охотно согласился хозяин. — Оно, конечно, можа, и врут. У нас это бывает. Как же.

— Разгильдеев старается перед казной. Золото выколачивает. Для амурского похода. Оно, можа, и так, что золото легко не дается. А как в народе считается, так и я передаю, ваше превосходительство.

— Вредоносные и наветные твои сказы, старче, да уж как я наобещал не винить тебя, так тому и быть.

— С нами крестная сила! — испуганно ответил хозяин.

Муравьев отодвинул от себя штоф с наливкой. Пить что-то расхотелось.

Глава шестая

За покосившимся забором из остроконечных кольев видна церковная луковка с крестом. У распахнутых ворот толкутся солдаты в темно-зеленой форме, тут и там снуют в черных мундирах надзиратели.

От ворот до самой дороги растянулась шумливая колонна арестантов. Бледно-желтые впалые лица, заостренные носы… Мужики, бабы, дети… Бритые лбы. Серые, коричневые армяки. Посконь-дерюга. Войлочные коты. Телеги, груженные мешками, котомками, сумами, сундучками.

Нестройный гул голосов вдруг оборвался, словно его сдуло ветром или высушило нещадно палящим с самого утра солнцем. Тишина потянулась от ворот, от полосатых будок-грибков, где стояли часовые, к арестантским телегам… Звякнули раз-другой кандалы. Арестанты второпях истово крестились, некоторые, чаще бабы, кланялись в сторону церкви.

И тут же прозвучал в воздухе басовитый возглас:

— С богом, арестантики! Трогай-пошевеливай!

Партия арестантов качнулась — кто-то зашагал, кто-то зазевался, один толкнул другого… Брань, вздохи, плач. Какое-то беспокойство пронзило насквозь толпу, она загудела, зашевелилась. А первые шеренги уже вышагивали на дорогу, торопясь не отстать от казаков, едущих в голове этапа.

Степные курганы, кусты тальника возле дороги уже подернулись зеленой дымкой. Земля источала тепловато-терпкий дух, жаворонки спускали с синевы небес свои беспечно-веселые свистки. Арестанты вертели головами, оглядывая степь и кустарниковые ветки с растопыренными почками. В глазах их светилось что-то умильное, тихое…

Очирка Цыциков, придерживая рукой кандалы, не закрывая рта, глотал степной воздух, задыхаясь и пьянея от зелени, от свежести и первозданной светлости дня.

В арестанты Очирку зачислили осенью, как с Амура вышел. За Усть-Стрелкой напоролся на горную стражу. Метил в зайца, а попал волку в зубы. Документов никаких. «Кто да откуда?» Зная, что на него послан розыск из Троицкосавского управления, Цыциков прикинулся «ничейным» бурятом: осенью и зимой, мол, здесь кочую, под Нерчинском, а весной и летом — в Монголии.

Начальство долго не раздумывало. Раз «ничейный» — записали: Бесподданный. Определили в каторгу на сереброплавильные заводы. Цыциков не перечил — кто знает, как лучше поступить… Да только… Кость, попавшая в пасть собаке, не выходит оттуда целой.

Этап нынче шел на Покровский рудник.

Цыциков вспомнил тюрьму, которую только что покинул, и по телу колючками пробежала дрожь. То, что он там увидел и перечувствовал… Кому порассказать! И побои, и карцер-одиночка, и голодуха, и тело, растертое в кровь кандалами. Но самое ужасное, самое непереносимое и нестерпимое — это запахи камеры, коридора, лазарета. Страдания от тюремных запахов были для него мучительнее и несноснее всего того, что он перенес в тюрьме.

Противно до рвоты пахло от дощатых стен. По ним, как раз над нарами, наляпаны полосы грязно-красного цвета. Похожи они на кушаки, какими подпоясываются буряты.

— Что это? — спросил Цыциков старосту камеры.

— Это-то? — Староста усмехнулся. — Пьет из нас кровь господин смотритель, пьет господин надзиратель. Пьет и господин клоп. Его преподобие… спасу нет. Те — днем, а этот — ночью. Его, стерву-кровопивца, давишь — не передавишь. Сосет из тебя последнее… Поспишь на нарке — тогда узнаешь. Помажешь своей кровушкой стенку.

В камере ни одной отдушины. Где стекла выбиты, там досками заколочено. Дыши, как хочешь и чем хочешь. Цыцикову казалось, что он постоянно вдыхал чужой воздух, тот самый, который уже побывал в груди не менее чем у десятка узников, и теперь его черед… глотать что-то теплое, кислое, вонючее.

Нары забиты давно немытыми, обовшивевшими телами. Кашель, хрипы… Вместе с харканьем чахоточных — гнилостный дух в камере. Из щелей в полу пахло мочой — не все по ночам доходили до параши. За долгую ночь параша переполнялась, ее не закрывали. Парашник из заключенных, обязанный следить за отхожим местом, обычно отлынивал.

Цыциков по утрам гадливо смотрел на вонючую лужу. Голова тяжелела, глаза лезли из орбит, нутро выворачивало.

С полудня небо подернулось тучами. Забрызгал дождь. Колонна арестантов двигалась тем же походным строем. Укрыться от сырости негде. Куда ни погляди, всюду за серыми нитями дождя угрюмые пустынные сопки. Женщинам с ребятишками на телегах холодно. Сверху льет, снизу — промозглая сырость от соломенной подстилки. А тем, кто шагал по раскисшей дороге, душно и жарко от испарений, от тяжести цепей. Коты от долгой ходьбы и сырости у многих арестантов никуда уже не годны, их просто оставляли в грязи, продолжая путь босиком.

Сосед Цыцикова по шеренге жаловался:

— Коты выдают на шестеро недель, а мои за неделю прохудились, пропали. Теперь, как хошь.

Ему кто-то сзади завозражал:

— Не ври, паря. Тем, что в этапе, обувка выдается на три недели.

— Так-то бы еще ничего.

В первой же деревне староста колонны попросил унтер-офицера:

— Разрешите, ваше благородие, арестантикам спеть для поселенцев милосердную песню.

Разрешение получено.

Вытянув худые плечи, тараща глаза, арестанты запели на все лады — кто хрипел, кто гнусавил, кто пищиком… В песнопении не было ни согласия, ни передышки. На печальные и жалобные слова со дворов выходили бабы, детишки, с крылец глядели мужики. Солдаты ближе подвинулись к колодничьей партии.

Арестанты пели:

Смилосердуйтесь, батюшки,
Смилосердуйтесь, матушки!
За стенами и решетками,
За замками и засовами
Томимся мы, бедные,
Бедные арестантики…
Смилосердуйтесь!

Бабы-каторжанки собирали подаяние в мешки.

42
{"b":"554947","o":1}