Это смешно и глупо, это смертельно для науки, когда ученый, исходя из явно ненаучных соображений, открывает нечто вроде «опережающего отражения действительности». И это смертельно для человечества, когда другой ученый, понаторев в подобного рода «диалектической премудрости», вряд ли доступной неученой голове, изобретает «предупредительный ответный ядерный удар по агрессору».
Очень плохо, когда светило педагогики, чуть ли не наш доморощенный Януш Корчак и «учитель нравственности» из самых благих побуждений, но с чудовищной близорукостью проводит в своих трудах идеи непримиримой классовой и тому подобной нравственности. И ничуть не лучше, когда другой ученый, тоже из самых благих побуждений, отвергая исторически изжившую себя, изолгавшуюся мораль, как форму внешнего группового давления на нравственный выбор личности, противопоставляет общественной морали личную нравственность.
Я хочу задать здесь вопросы: чем нравственность одной группы объективно нравственнее нравственности другой? Существуют ли помимо права большинства, т. е. права силы, какие-либо объективные основания для предпочтения той или другой? Я также спрашиваю: не является ли моя личная нравственность моралью «другой группы»? И если она таковой не является, то есть ли мой личный выбор и моя личная нравственность форма общественного сознания человека или только форма его личного сознания? Не подсказывает ли нам здесь тень Гегеля, что следовало бы поставить вместо этого «или»? Ведь если она есть форма Общественного как такового, то причем здесь я и моя личность? А если она есть форма только личного сознания, то сознанием (co-знанием) чего с чем она является? Если в общественной морали Общество помимо меня сознает «себя с собой», то мне здесь нечего делать, к моей нравственности это не имеет никакого отношения. Но если моя личность со-знает себя только с собой, то где тогда мне, помимо собственного произвола или собственного нравственного разумения, искать основания как для суждения о своих собственных поступках, так и о нравственности или безнравственности других? Как бы я мог осудить безнравственный, с моей точки зрения, поступок другого, если он совершен в полной гармонии с личным нравственным сознанием этого человека, если, допустим, фашистский лидер действовал в полном согласии со своими фашистскими убеждениями? Ведь дело, видимо, совсем не в том, что эта его нравственность всякий раз поощрялась господствующей моралью. Ведь если бы это было так, то пусть не Рудольф Гесс, Аракчеев или любезнейший Леонтий Васильевич Дубельт, которые действительно поощрялись сверху, то Гитлер или Николай I выйдут у нас в образец высокой нравственности.
Я прекрасно понимаю, что только моя личная совесть есть подлинная арена нравственных битв. Но я спрашиваю, что есть моя личная совесть, вполне ли автономная величина или со-весть чего-то с чем-то?[179] И я не совсем уверен, что она, как и мое со-знание, есть только мое личное достояние и мое личное дело, а не форма связи моего личного с человечески-общественным. Кроме того, я еще менее уверен, что мой личный нравственный опыт, т. е. лишь одна из половинок со-вести, как и нравственный опыт той социальной группы, к которой я принадлежу по прихоти судьбы, условиям рождения или образа жизни (часть другой половинки, но еще не вся другая половинка), окажется в самый важный для меня момент более полным и в этом смысле более ценным, чтобы не сказать— более истинным, чем опыт целого, чем сопоставление моего личного нравственного опыта с доступным мне нравственным опытом всего человечества.
Я прекрасно понимаю, что современное общество открывает широкие двери для нравственно нечистоплотного использования преобладающих в нем форм морали. Но ведь оно открывает также возможности и для подобного же использования норм права, что еще не дает мне основания, если я не порвал с обществом как преступник, навязывать ему свое личное право. Это дает мне только основание спросить: право ли то право, которое допускает бесправие, и моральна ли та мораль, которая позволяет безнравственность?
Мне говорят, что и господствующая в обществе мораль, и господствующее в нем право всегда имеют предусмотренную законом «конфетку», чтобы поощрить меня следовать их нормам. Но я спрашиваю: не ту ли «конфетку» получаю я, действуя вопреки морали и праву, и не действую ли я вопреки морали и праву, чтобы все-таки получить не одним, так другим способом столь привлекательную для меня «конфетку»? И тогда я спрашиваю: не только моральна ли та мораль, которая разрешает безнравственность, но и нравственна ли та нравственность, которая разрешает аморальность? И еще я спрашиваю: где предел этого дробления?
Ведь если мне не нравится ни такая мораль, ни такая нравственность, то кто запретит мне придумать что-нибудь еще и действовать в соответствии с каким-то третьим порядком? Если меня, допустим, убедили, что один и тот же поступок может быть одновременно моральным и безнравственным, если я сам убедился, что моя личная нравственность вовсе не обязательно будет моральной, то почему бы мне не изобресть, скажем, этичность и этично не совершать не только аморальные, но и безнравственные поступки? Ведь тогда вместо одной «конфетки» я, глядишь, получу сразу обе.
В конце концов я не против различения морального и нравственного. Различал же Кант, и не без смысла, категорический императив и максиму личного поведения. Я только против того, чтобы считать личную нравственность внеобщественной, а общественную мораль внеличной. Я уверен, что выход из положения следует искать не по одну или по другую сторону водораздела между общественным и личным, но на самой вершине взаимного признания безусловной ценности того и другого, потому что то и другое имеет смысл только во взаимном единстве этих двух определенностей одного и того же. И если я знаю, что только личная совесть человека есть та инстанция, где могут быть разрешены коллизии морального и нравственного, то я знаю также, что они могут быть по-настоящему разрешены только на пути признания преступным против морали и против нравственности всякого выбора в пользу личного и в ущерб общественному, как и всякого выбора в пользу общественного в ущерб личному, потому что всякий ущерб одному по необходимости будет одновременно и ущербом другому.
Поиск утраченного нами единства между тем и другим — вот единственно важная сегодня задача.
* * *
Значит, речь идет не только о науке.
Но речь идет также не только и о нравственности. Речь идет о том, что мы сейчас оказались свидетелями, участниками и жертвами, но одновременно и палачами (это ли называется не самоубийством?) величайшего из известных нам чуть ли не со времен падения Римской империи духовного кризиса, охватившего сейчас все современные развитые общества. Причем глубина и острота этого кризиса оказывается прямо пропорциональной мере их развития.
Все, Все без исключения идеалы, несшие в себе идею единства между личным и общим, с которыми Европа шла в XX век своей культуры, на которые возлагала столько надежд, потерпели полный крах.
Идеал христианского братства в едином небесном отце, идеал любви к ближнему, бескорыстного служения добру, мужественного отвержения соблазнов власти, богатства, мирской славы и т. п. выродился в идеал Вселенской церкви, в идею вселенской власти Пастыря, в соблазн проповеди добра при помощи огня и меча.
Нравственно-эстетический идеал Возрождения, прямое родство с Матерью-Природой, со Вселенной и Миром, служение красоте человека и мира, здоровой и полнокровной жизни, идеалы доброго мужества и нежной женственности, супружества, материнства, чадолюбия и т. д. — все, все без исключения приобрело к XX веку чудовищно извращенные формы. Неповторимая красота человека в так называемом реалистическом искусстве постепенно воплощается в заурядный идеал толпы, в серую, ничем не примечательную личность, в усредненный образ, своеобразный фамильный портрет толпы, а потом и в заметно выраженное уродство, физическую и нравственную неполноценность, служащую лишь возвышению толпы в ее же собственных демократических глазах.