1945 г. Башмаки Открыта дорога степная, к Дунаю подходят полки, и слышно — гремит корпусная, и слышно — гремят башмаки. Солдат Украинского фронта до нервов подошвы протер — в походе ему для ремонта минуту отводит каптер. И дальше: Добруджа лесная, идет в наступленье солдат, гремит по лесам корпусная, ботинки о камни гремят. И входят они во вторую державу — вон Шипка видна! За ними вослед мастерскую несет в вещмешке старшина. — Обужа ведь, братец, твоя-то избилась. Смени, старина… — Не буду, солдаты-ребята: в России ковалась она… И только в Белграде ботинки снимает пехоты ходок: короткое время починки — по клену стучит молоток. (Кленовые гвозди полезней — испытаны морем дождей; кленовые гвозди железней граненых германских гвоздей!) Вновь ладит ефрейтор обмотки, трофейную «козью» сосет, читает московские сводки и — вдоль Балатона — вперед. На Вену пути пробивая, по Марсу проходят стрелки: идет на таран полковая, мелькают в траве башмаки! …С распахнутым воротом — жарко! — пыльца в седине на висках — аллеей Шенбруннского парка ефрейтор идет в башмаках. Встает изваянием Штраус — волшебные звуки летят, железное мужество пауз: пилотку снимает солдат. Ах, звуки! Ни тени, ни веса! Он бредит в лучах голосов и «Сказкою Венского леса», и ласкою Брянских лесов, и чем-то таким васильковым, которому — тысячи лет, которому в веке суровом ни смерти, ни имени нет, в котором стоят как живые свидетели наших веков, полотна военной России и пара его башмаков! 1945 г.
«Когда ученик в „мессершмитте“…» Когда ученик в «мессершмитте» впервые взлетал в высоту — веснушчатый Саша Матросов играл беззаботно в лапту. Когда от ефрейтора писем из Ливии фрау ждала — московская девочка Зоя совсем незаметной была. Когда молодые пруссáки — чеканили шаг строевой — над формулой сопротивленья склонялся Олег Кошевой. Когда мы лозой придорожной с рюкзаков сбивали пыльцу — ландскнехты двадцатого века гремели ружьем на плацу. Когда у восточной ландкарты юнгштурмовец бредил войной — мы песней венчали мальчишник на весях России родной. Мы книги читали о счастье — они их сжигали в огне; мы ставили звезды на елке — они на еврейской спине. Мы ландыши рвали руками — они их срезали ножом; стрижей мы ловили силками — они их сбивали ружьем. Мы землю водой орошали — они ее брали в штыки; мы бронзой дворцы украшали — они из нее воскрешали для страшных орудий замки. Но в праведный час испытаний мы стали с оружием в строй; мы девушку Зою назвали своею народной сестрой. Мы клятвою благословили Матросова в правом бою, мы дали Олегу упорство и сильную дружбу свою. И как бы нам ни было туго, мы верили в дружбы накал: никто из друзей в эти годы ни пулей, ни сердцем не лгал. Мы силу сломили такую, что вправе гордиться собой: и юностью нашей железной, и нашей бессмертной судьбой, и тем, что девятого мая в Шенбрунне — в четыре руки — баварец с лицом пивовара надраивал нам башмаки. 1945 г. Я, гвардии сержант Петров… Скажи-ка, дядя, ведь недаром… Лермонтов Я, гвардии сержант Петров, сын собственных родителей, из пятой роты мастеров — из роты победителей. Я три войны исколесил, прошел почти планету, пять лет и зим в штыки ходил и видел — смерти нету. Да, хлопцы, смерти в мире нет, есть только бомбы, свист ракет, есть только танковый таран, есть пули в горло, кровь из ран, санбаты, дратвой шитый нерв, есть старшина со списками, есть каптенармус, есть резерв, есть автоматы с дисками, есть направленье снова в полк, в родную роту пятую, есть, наконец, бессмертный долг — убить страну проклятую, и есть, огласке вопреки, у маршала за камбузом — головорезы-штрафники, что локоть в локоть прут в штыки и молча гибнут гамузом. Друзья мои, поверьте мне: в сколь труб тревога б нé била, я шкурой понял: на войне, ей-богу, смерти не было!.. Я, гвардии сержант Петров, повоевал на славу: за пять немыслимых годов прошел мильоны городов и защитил Державу. Меня не привлекало дно шипучего бокала, но в знак Победы мне оно хмелинку отыскало. И я под флагом старшины в чужой стране, не скрою, в день окончания войны устроил пир горою. Вот это был, ребята, пир — на шар земной, на целый мир! В тот день — у счастья на краю — на винном подогреве бывал я кумом королю и зятем королеве. И уж какой тут, к черту, грех, коль мы в частушках пира разделывали под орех и зло и кривду мира. Пущай парфянское стекло, пущай шелка Стамбула! А в Тулу все-таки влекло, а к Аннушке тянуло. Тянуло накрепко обнять свою златую женку, тянуло щедро запахать колхозную сторонку… Тянуло в ширь родных степей, которые отныне бессмертней солнца и святей любой святой святыни. Друзья мои! Поверьте мне, мне, искрестившему в войне гремучую планету: на свете смерти нету! |