«Старушка» была найдена, теперь требовался ребенок. Целая ватага маленьких итальянцев — профессиональных натурщиков прошествовала передо мной. Среди них попадались восхитительные дети, вылитые амурчики. В мгновенье ока мать раздевала малыша, который принимал всевозможные позы, выгодно демонстрировавшие его развитые мышцы и стройную фигуру. Я выбрала красивого мальчугана лет семи, казавшегося среди всех новичком.
Я наняла рабочих, и они соорудили по моему эскизу каркас, который должен был служить постаментом группы: огромные железные балки удерживались скобами, заливавшимися гипсом; повсюду можно было видеть деревянные и железные балки, к которым подвешивались «бабочки», то есть деревянные бруски длиной в три-четыре сантиметра, крепившиеся крест-накрест тонкой железной проволокой, ею были обмотаны все балки. Каркас большой группы напоминает гигантский капкан, поставленный для отлова тысячи крыс и мышей.
Я приступила к этому титаническому труду с дерзостью невежды. Ничто меня не пугало. Часто моя работа затягивалась до полуночи, иногда — до четырех часов утра. И поскольку газовый рожок давал мало света, я заказала себе корону — серебряный обруч, каждое из гнезд которого служило подсвечником, куда вставлялась свеча, причем задние свечи были на четыре сантиметра длиннее остальных; в таком «шлеме» я и работала не покладая рук.
У меня не было ни стенных, ни наручных часов: я хотела забыть о времени и вспоминала о нем только в день спектакля, когда за мной заходила горничная. Сколько раз я забывала пообедать и поужинать! Мне напоминали об этом голодные обмороки, и тогда я тотчас же посылала за пирожными.
Работа над скульптурной группой близилась к завершению, а я все еще не вылепила ни рук, ни ног бедной старушки. Она держала своего мертвого внука на коленях, но у ее рук не было ладоней, а у ног — ступней. Все мои поиски желанных — больших и костлявых — ладоней и ступней были тщетны.
Как-то раз, когда мой приятель Мартель пришел ко мне в мастерскую, чтобы увидеть группу, о которой столько говорили, меня осенила гениальная мысль. Мартель был очень высокого роста и таким тощим, что сама смерть могла бы ему позавидовать. Я смотрела, как он ходит вокруг моего творения, приглядываясь к нему с видом знатока. Я же в это время приглядывалась к нему. И неожиданно я сказала:
— Милый Мартель, прошу вас… умоляю вас… попозируйте мне, чтобы я могла завершить руки и ноги моей «старушки»!
Он рассмеялся, непринужденно сбросил свои башмаки и носки и уселся на место несколько раздосадованной великанши. Десять дней подряд он приходил в мастерскую, позируя мне по три часа ежедневно.
Благодаря ему я смогла закончить свою группу. Я отдала отлить ее форму и выставила в салоне в 1876 году, где на ее долю выпал несомненный успех.
Стоит ли упоминать, что меня обвинили в том, будто скульптура была сделана кем-то по моему заказу? Я отправила повестку в суд одному из критиков, небезызвестному Жюлю Кларети, заявившему, что мое произведение, в целом очень интересное, принадлежит другому автору. Жюль Кларети любезно извинился, и дело дальше не пошло.
Наведя справки, жюри удостоило меня награды, доставив мне тем самым безмерную радость.
Меня много критиковали, но и хвалили не меньше. Почти все критические замечания касались шеи моей старой бретонки. А я столько любви вложила в эту шею!
Вот отрывок из статьи Рене Делорма: «Произведение мадемуазель Сары Бернар заслуживает детального рассмотрения. Голова старухи, очень изысканная, с резко очерченными морщинами, хорошо передает ее горе, бесконечное горе, рядом с которым меркнут чужие беды. Я бы упрекнул скульптора лишь в том, что она слишком сильно выделила сеть жил на тощей шее старухи. В этом чувствуется ее неопытность. Она довольна тем, что основательно проштудировала анатомию, и не прочь лишний раз это показать. Это…» — и т. д.
Конечно, этот господин был прав. Я изучала анатомию с неистовым усердием и довольно любопытным образом; уроки я брала у доктора Парро, который был очень добр ко мне. Я не расставалась с анатомическим атласом; придя домой, я вставала перед зеркалом и неожиданно спрашивала себя: «Что это такое?», дотрагиваясь пальцем до указанного места. Я должна была отвечать сразу, без запинки. Если же я колебалась, то в наказание заставляла себя вызубрить наизусть названия всех мышц головы или руки и ложилась спать лишь после выполнения добровольного штрафного задания.
Месяц спустя после выставки в «Комеди Франсез» состоялась читка пьесы Пароди «Побежденный Рим». Я отказалась от роли юной весталки Опимии, на которую была назначена, и решительно потребовала для себя роль семидесятилетней Постумии, старой, слепой, но гордой и очень благородной римлянки.
Без сомнения, в моей голове установилась ассоциативная связь между старой бретонкой, оплакивающей своего отпрыска, и величественной патрицианкой, требующей помилования своей внучки.
Перрен, сперва озадаченный таким желанием, в конце концов уступил. Однако его приверженность к порядку и страсть к симметрии внушили ему тревогу по поводу Муне-Сюлли, который должен был играть в той же пьесе. Он привык видеть Муне-Сюлли и меня в качестве пары жертв, пары героев либо любовников, что же придумать, чтобы и на сей раз мы стали парой… но кого? Эврика! В пьесе фигурировал сумасшедший старик по имени Вестепор, образ, не игравший никакой роли в развитии действия и, должно быть, пришедший в голову Пароди для спокойствия Перрена.
— Эврика! — вскричал директор «Комеди». — Муне-Сюлли будет играть старого безумца Вестепора.
Равновесие было восстановлено. Кумир мещан был доволен.
Премьера пьесы, на самом деле довольно посредственной, прошла с исключительным успехом 27 сентября 1876 года. На мою долю выпал необыкновенный успех в четвертом действии. Публика определенно переходила на мою сторону вопреки всем и вся.
7
Постановка «Эрнани» позволила мне окончательно завоевать сердца зрителей.
Мне уже приходилось репетировать в присутствии Виктора Гюго, и почти ежедневные встречи с великим поэтом доставляли мне большую радость. Мы виделись очень часто, но мне никак не удавалось поговорить с ним с глазу на глаз. Его дом был вечно наводнен жестикулирующими мужчинами в красных галстуках либо декламирующими женщинами в слезах. Он выслушивал их всех с добродушным видом, прикрыв глаза и, должно быть, погружаясь в дремоту. Когда наступала тишина, он просыпался, говорил им что-то утешительное, но очень ловко уклонялся от определенного ответа: Виктор Гюго не любил ничего обещать зря и всегда держал свое слово.
Я же, напротив, даю обещание с твердой решимостью его исполнить, но не проходит и двух часов, как начисто о нем забываю. Если кто-нибудь из моего окружения напоминает мне об обещанном, я готова рвать на себе волосы от досады и, чтобы как-то загладить свою вину, выдумываю всякие истории, осыпаю человека подарками, словом, осложняю себе жизнь ненужными заботами. Так было всегда. И так будет, пока я жива.
Однажды я пожаловалась Виктору Гюго, что никак не могу с ним поговорить, и он пригласил меня на обед, пообещав, что после обеда мы останемся одни и сможем всласть наговориться. Кроме меня, на обеде присутствовали: Поль Мёрис, поэт Леон Кладель, коммунар Дюпюи, некая русская дама, имя которой я позабыла, Гюстав Доре и другие. Напротив Гюго сидела госпожа Друэ, не покидавшая его в дни невзгод.
Боже мой, что это был за отвратительный обед! До чего же скверно он был приготовлен, как дурно подан! Вдобавок у меня свело ноги из-за сквозняка, врывавшегося в щели трех дверей и гулявшего под столом с жалобным свистом.
Рядом со мной сидел немецкий социалист М. X., ныне весьма преуспевающий деятель. У него были такие грязные руки и ел он так неаккуратно, что меня просто воротило. Позднее я встретила его в Берлине, он сделался очень опрятным, очень корректным и, на мой взгляд, жутким империалистом.
Все это — неприятное соседство, сквозняк, гулявший в ногах, смертная скука — превратило меня в безвольную жалкую куклу, и я упала в обморок.