— Но это невозможно! — ответил кто-то из моих друзей.
— Невозможно? О, ничего невозможного нет! Стоит рискнуть. Расщелина, которую нужно преодолеть, не более метра шириной.
— Да, но зато она очень глубока, — возразил находившийся среди нас художник.
— Ну что ж, у меня только что умерла собака. Ставлю на любого пса на свой вкус, что заберусь наверх!
Аббе, за которым послали, застал меня уже в полете.
Прыгая через расщелину, я едва не угодила в пропасть. Спина «носорога» была до того гладкой и скользкой, что, забравшись на нее, я не смогла удержаться на ногах и уселась верхом, держась за небольшой выступ на голове глыбы. Я была не в силах сдвинуться с места и сказала, что если меня не снимут, то я останусь здесь навечно. Внезапно мне показалось, что мой «носорог» зашевелился, и у меня закружилась голова. Я выиграла пари, но весь мой азарт пропал. Мне было страшно, и мои спутники, остолбеневшие у подножия глыбы, усугубляли этот страх. С сестрой случилась истерика, а бедная Герар душераздирающе охала: «О Господи, моя бедная Сара! Ах, Боже мой!» И только художник спокойно делал свои наброски.
Тем временем, к счастью, собралась вся труппа, спешившая увидеть водопад. Аббе принялся меня упрашивать… Жарретт умолял… Но у меня по-прежнему кружилась голова, и я была не в силах пошевелиться. Наконец Анжело перепрыгнул через расщелину и, стоя на краю, попросил принести доску и топор.
— Браво! — воскликнула я со спины «носорога». — Браво!
Тотчас же принесли доску, старую, потемневшую от времени трухлявую доску, которая не внушила мне доверия. Топорик сделал зарубку в хвосте «носорога», и Анжело приладил доску, а Жарретт, Аббе и Клод навалились на нее с другой стороны. Проехав по спине глыбы, я вступила не без опаски на шаткую доску, такую узкую, что мне пришлось переставлять ноги след в след.
Я вернулась в гостиницу в лихорадочном возбуждении. Художник показал мне довольно смешные эскизы, которые он успел набросать, и, наскоро перекусив, мы поспешили к дожидавшемуся нас поезду. Вся труппа была уже в сборе.
Я уезжала, так и не повидав то место, где мой питсбургский друг нашел свой конец.
20
Наше большое путешествие подходило к концу. Это было мое первое путешествие, и поэтому я называю его большим. Оно продолжалось семь месяцев. Последующие гастроли длились от одиннадцати до шестнадцати месяцев.
После Буффало мы посетили Рочестер, Ютику, Сиракьюс, Олбани, Трой, Уорчестер, Провиденс, Ньюарк и ненадолго остановились в Вашингтоне, чудесном, но удручающе унылом в ту пору городе. Это был последний город на моем пути. Мы дали там два представления, которые прошли с замечательным успехом, и сразу же после ужина в посольстве отправились в Балтимор, Филадельфию и Нью-Йорк, где завершалось наше турне.
По просьбе творческой интеллигенции Нью-Йорка мы сыграли утренний спектакль. Выбор пал на «Принцессу Жорж».
О, это было прекрасное незабываемое представление. Ни одна деталь не ускользнула от наметанного глаза искушенной публики, состоявшей из актеров, актрис, художников и скульпторов.
По окончании спектакля мне вручили золотой гребень, на котором были высечены дата и имена большей части моих зрителей.
Я получила в подарок от Сальвини хорошенькую шкатулку из лазурита, а девятнадцатилетняя Мэри Андерсон, ослеплявшая своей молодостью и красотой, преподнесла мне небольшой медальон с надписью «Не забывайте меня!», выполненный из бирюзы. Я насчитала в своей гримерной сто тридцать букетов.
Вечером мы завершили гастроли спектаклем «Дама с камелиями». Меня вызывали на сцену четырнадцать раз.
Среди шквалов аплодисментов и возгласов «браво!» я слышала какой-то отрывистый, дружный крик, возобновляющийся тотчас же, как я выходила из-за кулис. Не в силах понять, что он означает, я была в недоумении.
Подоспевший Жарретт вывел меня из замешательства: «Они просят речь». Я смотрела на него оторопело, и он пояснил:
— Ну да, они хотят, чтобы вы сказали небольшую речь.
— Ну нет! — воскликнула я и в очередной раз направилась на сцену. — Нет! — И, кланяясь публике пролепетала: — I canʼt speak; but I can tell you: thank you! thank you! with all my heart![87]
Я покидала театр под гром аплодисментов и криков «Гип-гип, ура! Да здравствует Франция!».
В среду, четвертого мая, я поднялась на борт «Америки», того самого злополучного корабля-призрака, которому мое присутствие приносило удачу.
На судне был новый капитан по имени Сантелли. Маленький и белобрысый, он являл собой полную противоположность прежнему капитану — высокому брюнету, но был таким же обаятельным и приятным собеседником. Капитан Жукла пустил себе пулю в лоб после того, как в пух и прах проигрался в карты.
Мою каюту отделали заново, и на сей раз ее деревянные панели были покрыты небесно-голубой обивкой.
Поднявшись на борт судна, я обернулась к толпе провожавших меня друзей и послала им воздушный поцелуй. Грянуло дружное: «До свидания!»
Затем я направилась в свою каюту. У двери меня поджидал элегантный мужчина в костюме стального цвета, остроносых ботинках, шляпе по последнему слову моды и перчатках из собачьей кожи… То был владелец кита Генри Смит собственной персоной! У меня вырвался крик раненого зверя. С радостной улыбкой Смит вручил мне ларец для украшений. Я приняла дар, чтобы выбросить его через открытый иллюминатор в море, но Жарретт схватил меня за руку и отобрал, шкатулку. Открыв ее, он воскликнул: «Великолепно!» А я закрыла глаза, заткнула уши и крикнула Смиту: «Убирайтесь! Негодяй! Скотина! Проваливайте! Желаю вам умереть в страшных муках! Убирайтесь прочь!»
Когда я открыла глаза, его уже не было. Жарретт заговорил со мной о подарке, но я оборвала его:
— Ради всего святого, господин Жарретт, оставьте меня в покое! И раз вам так нравится этот ларец, отдайте его вашей дочери, и забудем об этом.
Так мы и порешили.
Накануне отъезда из Америки я получила длинную телеграмму от председателя Гаврского общества спасателей господина Грозоса, который просил меня по прибытии дать представление для спасателей. Я согласилась с несказанной радостью по возвращении на любимую родину совершить этот акт благотворительности.
Суматоха отплытия осталась позади, и пятого мая, в четверг, наше судно покинуло Нью-Йорк.
Я ненавижу морские путешествия из-за того, что подвержена морской болезни, но на сей раз я поднялась на борт с легким сердцем, преисполненная презрения к мучительному недугу.
Не прошло и двух суток после нашего отплытия, как внезапно судно остановилось. Соскочив с кровати, я бросилась на палубу, опасаясь, что с нашим кораблем-призраком случилось какое-нибудь новое несчастье. Напротив нас стояло французское судно, и с его борта нам подавали сигналы с помощью то поднимавшихся, то опускавшихся флажков. Капитан, по приказу которого передавались ответные сообщения, подозвал меня, чтобы разъяснить азбуку этого языка. К своему стыду, я все начисто позабыла.
С французского судна была спущена на воду шлюпка, в которую сели двое матросов и бледный юноша в поношенной одежде. Когда шлюпка причалила, наш капитан приказал подать трап, и молодой человек поднялся на борт в сопровождении двух матросов. Один из них вручил офицеру, стоявшему на вахте у трапа, письмо. Тот прочитал его, поглядел на юношу и тихо сказал ему: «Следуйте за мной».
Шлюпка вернулась обратно, и матросы поднялись на борт. Вновь заработали двигатели, и оба судна, обменявшись прощальными гудками, последовали своим курсом.
Молодого человека повели к капитану, а я попросила комиссара поведать мне, если это не секрет, причину его внезапной пересадки. Но мне рассказал об этом сам капитан.
Это был бедный художник, который занимался резьбой по дереву. Он пробрался тайком на судно, отходившее в Нью-Йорк, поскольку у него не хватало денег даже на самый дешевый палубный билет. Он спрятался в куче тряпья, надеясь остаться незамеченным, но по дороге заболел, принялся кричать в бреду и тем самым себя выдал. Беднягу поместили в санчасть, где он во всем признался.