Взяв в руки огромный букет, я тотчас же расхохоталась: все цветы были вырезаны из овощей с таким искусством, что издали казались живыми: великолепные пунцовые розы из морковки, камелии из репы, бутоны из редиски, нанизанные на длинные, окрашенные в зеленый цвет будылья лука-порея. Искусно разбросанная повсюду морковная ботва имитировала зелень наших элегантных букетов. Стебли стягивала трехцветная лента. После взволнованной речи одного из матросов, поблагодарившего меня от имени своих товарищей за оказанное им внимание, крепкого рукопожатия и моего дружеского «спасибо» в каюте «моей милочки» начался концерт: две скрипки и флейта давно репетировали там тайком. В течение часа меня баюкала восхитительная музыка, которая перенесла меня к моим близким, в мой дом, столь далекий от меня в этот час.
Этот почти семейный праздник и музыка оживили в памяти моей тихий родной уголок, и я заплакала без боли и горечи, не скрывая слез. Я плакала от умиления, усталости, раздражения и тоски, и больше всего мне хотелось закрыть глаза и отдохнуть. Я заснула в слезах, и вздохи и рыдания сотрясали мне грудь.
15
Наконец 27 октября, в полседьмого утра, наше судно бросило якорь. Я еще спала, утомленная яростным штормом, бушевавшим трое суток кряду. Моя горничная долго не могла меня разбудить. Я не верила в наше прибытие и до последней минуты не хотела вставать. Но мне пришлось признать очевидность: судно прекратило свой ход. До меня доносился шум бесконечно повторявшихся глухих ударов.
Я высунула голову в иллюминатор и увидела людей, которые прокладывали нам проход по замерзшей реке. Дело в том, что воды Гудзона были скованы льдом, и без помощи заступов, разрубавших огромные глыбы, тяжелое судно не могло бы сдвинуться с места.
Это неожиданное прибытие наполнило меня радостью. В один миг все переменилось, и я начисто позабыла о своих недомоганиях и тоске одиннадцатидневного морского перехода.
Бледное розовое солнце поднималось, рассеивая туман, и заливало светом лед, рассыпавшийся под ударами рабочих на тысячи сверкающих кусочков. Я вступала в Новый Свет посреди ледового фейерверка. Это было волшебное, несколько странное зрелище, и я сочла его добрым предзнаменованием.
Я настолько суеверна, что, если бы мне довелось сойти на берег в пасмурный день, уныние и тревога не покидали бы меня вплоть до первого представления. Сущая пытка — быть суеверкой до такой степени, и, к несчастью, сегодня я в десять раз суевернее, чем тогда, ибо, объехав множество стран, я переняла все присущие им предрассудки, присовокупив их к суевериям моей отчизны. Они живы во мне, все до единого, и в трудные минуты жизни ополчаются на меня либо за меня! Я не в состоянии сделать ни шага, ни движения, не могу ни сесть, ни лечь, ни встать, ни взглянуть на небо или землю без того, чтобы не найти повода для надежды либо отчаяния. Это продолжается до тех пор, пока, разозлясь на собственный разум, воздвигающий на моем пути столько добровольных препон, я не брошу вызов всем своим суевериям и не начну действовать по собственной воле.
Обрадовавшись доброму, по всей видимости, признаку, я весело занялась своим туалетом.
Господин Жарретт постучал в мою каюту:
— Сударыня, умоляю вас поторопиться: несколько кораблей под французским флагом идут нам навстречу.
Выглянув в иллюминатор, я увидела пароход, на палубе которого яблоку было негде упасть, а вслед за ним — еще два небольших судна, также переполненных людьми до отказа. Солнечные блики играли на французских флагах.
Мое сердце забилось от волнения, ведь почти две недели у меня не было никаких известий из дома. («Америке» потребовалось без малого две недели, чтобы пересечь океан, несмотря на все усилия нашего славного капитана.)
Какой-то человек прыгнул на палубу. Я подбежала к нему с протянутой рукой, не в силах вымолвить ни слова. Он вручил мне пакет с корреспонденцией, и я тут же позабыла обо всем. Среди вороха телеграмм я искала одну. Наконец-то, вот она, долгожданная, радостная, трепетная весть за подписью: Морис! Наконец! Я закрыла глаза и тотчас же увидела дорогой моему сердцу образ, ощутив при этом бесконечную нежность.
Открыв глаза, я почувствовала себя неловко: меня обступили какие-то молчаливые и доброжелательные люди, смотревшие на меня с нескрываемым любопытством. Чтобы выбраться из толпы, я взяла Жарретта под руку, и он повел меня в салон.
Не успела я переступить порог, как грянула «Марсельеза», и наш консул коротко приветствовал меня, вручив при этом цветы.
Группа представителей французской колонии преподнесла мне приветственное послание. Затем главный редактор газеты «Курьер Соединенных Штатов» господин Мерсье произнес речь во французском духе, в которой мысль и чувство соперничали друг с другом. И наконец настал ужасный миг представлений.
Ох, что это было за тяжкое испытание для ума, силившегося понять и запомнить все эти имена. Пэмберст, Харстем… «С придыхательным „h", мадам…» Я споткнулась на первом же слоге, а второй слог затерялся в чаще проглоченных гласных и свистящих согласных… На двадцатом имени я перестала слушать и только шевелила уголками губ и щурила глаза, машинально подавала кому-то руку и отвечала рукопожатием со словами:
— Очень приятно. Сударыня… О да, конечно! О да! О нет… Ах… ах… Ох… ох!
Я устала стоять как истукан, бессмысленно хлопая глазами. Мне хотелось лишь одного: стащить свои кольца с пальцев, которые отекли от бесконечных рукопожатий.
Мои глаза смотрели с ужасом на дверь, через которую продолжали прибывать жаждавшие меня видеть люди. Снова придется выслушивать все эти имена… пожимать руки… опять шевелить уголками губ… Холодный пот выступил у меня на лбу. Мои нервы были на пределе, и я начала заикаться:
— О, сударыня! О!.. Мне оч-чень при-я-я-я-тно…
Это было выше моих сил. Я уже была готова рассердиться либо разреветься, одним словом, выкинуть что-нибудь несуразное, но предпочла упасть в обморок. Взмахнув безвольной рукой, я открыла рот… закрыла глаза… и плавно опустилась в объятия Жарретта.
— Откройте окно, живо! Врача! Бедная девушка! До чего она бледна! Снимите с нее шляпу! Корсет!
— Она его не носит.
— Расстегните ей платье.
Я испугалась, но прибежавшие на шум Фелиси и «моя милочка» воспротивились моему раздеванию. Доктор принес флакон эфира, но Фелиси выхватила у него флакон со словами:
— Ах нет, доктор, только не это! Когда госпожа здорова, она теряет сознание от запаха эфира!
Это была правда. Я решила, что пора приходить в чувство.
Появились репортеры, человек двадцать, если не больше. Но растроганный Жарретт попросил их прийти в «Альбемарль-отель», где я должна была остановиться.
Я наблюдала, как каждый из репортеров отводил Жарретта в сторону. Когда я попросила его раскрыть секрет всех этих перешептываний с глазу на глаз, он флегматично ответил:
— Я назначил им всем встречу начиная с часа дня, из расчета по десять минут на каждого.
Я смотрела на него с ужасом. Он выдержал мой испуганный взгляд и проговорил:
— О yes, это было необходимо!
Приехав в «Альбемарль-отель», я почувствовала такую страшную усталость, что должна была побыть одна.
Я тотчас же скрылась в одной из комнат своих апартаментов и заперла все двери. На одной из дверей не было засова, и мне пришлось придвинуть к ней мебель. На все просьбы открыть я отвечала решительным отказом.
В салоне собралось человек пятьдесят, но я была настолько разбита, что ради часа отдыха не остановилась бы ни перед чем. Я жаждала растянуться на ковре, раскинуть руки и, запрокинув голову, закрыть глаза. Мне не хотелось ни говорить, ни улыбаться, ни даже просто смотреть.
Я бросилась на пол, не обращая внимания на стук в дверь и мольбы Жарретта. Мне не хотелось вступать в переговоры, и я хранила молчание.
До меня доносились гул недовольных голосов посетителей и отзвуки юлящих речей Жарретта, старавшегося удержать гостей. Затем я услышала шорох бумаги, которую просунули под дверь и шепот госпожи Герар, отвечавшей разъяренному Жарретту: