Литмир - Электронная Библиотека

— Значит, меня приняли!

— Да, вас приняли. И я сожалею только об одном, что такой красивый голос предназначается не музыке.

Но я уже ничего не слушала. Я попросту обезумела. Никого не поблагодарив, я бросилась к двери:

— «Моя милочка», мадемуазель… Меня приняли!

И на их пожатия рук, на все вопросы я отвечала только одно:

— Да-да, приняли!

Меня окружили, стали расспрашивать:

— Откуда вы знаете, что вас приняли?

— Заранее никто никогда не знает.

— А я знаю! Мне сказал об этом господин Обер! Я буду учиться у господина Прово! Меня хотел взять господин Бовалле, но я не захотела к нему. Голос у него слишком громкий!

— Как не надоело слушать одно и то же! — воскликнула, не удержавшись, какая-то злая девочка.

В этот момент тихонько подошла красивая, но, на мой взгляд, чересчур темноволосая девушка и спросила:

— А что вы читали, мадемуазель?

— Я читала басню «Два голубя».

Она удивилась. И все вокруг тоже удивились. А я была до смерти рада тому, что всех удивила.

Водрузив на голову шляпу и уже не обращая внимания на свое «передержанное» платье, я подхватила моих подруг и устремилась к выходу, чуть ли не танцуя от счастья. Они хотели отвести меня в кондитерскую, но я отказалась. Мы сели в экипаж. О! Я готова была сама толкать этот экипаж.

На всех встречных лавках мне чудилась одна и та же вывеска: «Меня приняли!»

Когда экипаж почему-либо останавливался, мне казалось, что люди с удивлением смотрят на меня, и я ловила себя на том, что киваю головой, как бы говоря: «Да-да, это правда, меня приняли!»

О монастыре я уже не думала. Я испытывала чувство гордости, оттого что первая же моя попытка увенчалась успехом. Причем успех этой попытки зависел от меня одной.

Мне казалось, что кучер никогда не доберется до дома № 265 на улице Сент-Оноре. Я то и дело высовывала голову наружу и говорила:

— Быстрее, кучер, прошу вас, пожалуйста, быстрее!

И вот наконец мы добрались до дома, я выпрыгнула из экипажа, чтобы поскорее прибежать и сообщить маме добрую весть. Но тут меня остановила дочь консьержки, она была корсетницей и работала в маленькой мансарде, которая находилась как раз напротив окна нашей столовой, где я занималась с моей учительницей, так что глаза мои волей-неволей постоянно останавливались на ее рыжей головке и живом, миловидном личике. Я ни разу не разговаривала с ней, но знала, кто она.

— Ну что, мадемуазель Сара, вы довольны?

— Да-да, меня приняли!

Я даже задержалась на миг, не в силах устоять перед радостным изумлением всей привратницкой.

Но тут же опрометью бросилась бежать к маме, однако, очутившись во дворе, я так и застыла на месте. Гнев и печаль овладели мной при виде «моей милочки», которая стояла, подняв голову кверху, и, приложив руки ко рту, кричала маме, свесившейся из окна:

— Да-да, ее приняли!

Я ткнула ее кулаком в спину и горько заплакала, ибо собиралась рассказать маме целую историю, которая должна была закончиться радостным удивлением. У самой двери я хотела изобразить на своем лице печаль, чтобы с горестным, смущенным видом услышать неизбежное: «Я так и знала, до чего же ты глупа, моя бедняжка», а потом броситься ей на шею со словами: «Это неправда, неправда, меня приняли!» Моему воображению рисовались обрадованные лица старой Маргариты, посмеивающегося крестного, танцующих сестер… А теперь, изволите ли видеть, госпожа Герар своими сложенными рупором руками развеяла в прах мои тщательно подготовленные эффекты.

Надо сказать, что милая женщина до самой своей смерти, то есть на протяжении большей части моей жизни, ухитрялась разрушать все мои эффекты. Какие бы бурные сцены я ей ни устраивала, все равно, как только я начинала рассказывать о каком-нибудь приключении, собираясь в конце поразить всех, она уже в самом начале не могла удержаться от смеха. Если же я принималась рассказывать историю, которая кончалась плачевно, она сразу начинала вздыхать, возводить глаза к небу и бормотать свое неизменное «увы!» с таким видом, что рассчитывать на желанный эффект не приходилось.

Это до такой степени выводило меня из себя, что в конце концов, прежде чем начать рассказывать какую-нибудь историю, я стала говорить ей: «Герар, выйди, дорогая», и она со смехом уходила, прекрасно понимая, на какие промахи способна.

Продолжая ругать Герар, я поднялась по лестнице и увидела перед собой широко раскрытую дверь. Мама нежно поцеловала меня и, заметив мой надутый вид, спросила:

— Разве ты недовольна?

— Да нет, это все Герар… Я рассердилась на нее… Мамочка, давай сделаем так, как будто ты ничего не знаешь. Закрой дверь. Я позвоню.

И я позвонила. И Маргарита открыла. И вышла мама. И притворилась удивленной. Ее примеру последовали и мои сестры. И крестный. И тетя… И когда я поцеловала маму, выпалив: «Меня приняли!», все вокруг закричали от радости. И я снова повеселела. Ведь я добилась нужного эффекта.

Профессия уже овладевала мной, а я не подозревала об этом.

Моя сестра Режина, которую не захотели оставить в монастыре и отправили обратно к маме, принялась отплясывать бурре[16]. Она выучилась этому танцу еще у кормилицы и отплясывала его по всякому поводу, а заканчивала неизменно таким куплетом:

Мой маленький зивотик, возладуйся,
Все, что залаботаю, это для тебя…

Трудно было вообразить себе что-либо более комичное, чем эта пухлая малютка, кружившаяся с самым серьезным видом.

Сестра Режина никогда не смеялась; лишь иногда слабая улыбка касалась ее тонких губ, растягивая в стороны крохотный ротик. Да, трудно представить себе что-либо более комичное, чем этот важный, напористый вид, с каким она танцевала бурре. А в тот день она выглядела еще смешнее, чем обычно, потому что была возбуждена всеобщим весельем.

Ей было всего четыре года, и она ничего не стеснялась. Была бесстыдной дикаркой. Она ненавидела общество, гостей. И когда ее силой приводили в гостиную, она смущала всех своими вольными и довольно странными речами, своими резкими ответами, а главное, била куда попало ногами и кулаками. Это был кошмарный ребенок с серебряными волосами, перламутровым цветом лица, с огромными голубыми глазами, не гармонировавшими с ее внешностью, с густыми, жесткими ресницами, которые отбрасывали тень на ее щеки, когда она опускала глаза, и касались бровей, когда она их поднимала. Характер у нее был упрямый и нерадостный. Ей случалось по четыре, а то и по пять часов не разжимать губ и не отвечать ни на один из вопросов, с которыми к ней обращались; затем она внезапно соскакивала со своего стульчика, принималась громко распевать и отплясывать бурре.

В тот день настроение у нее было хорошее. Она ласково погладила меня и разжала свои тонкие губы, приветливо улыбнувшись мне.

Сестра Жанна поцеловала меня и заставила подробно описать мое прослушивание.

Крестный дал мне сто франков, а господин Мейдье, который только что явился, чтобы узнать о результатах, обещал отвести меня на следующий день в лавку к Барбедьен, чтобы я выбрала часы для своей комнаты: то была моя заветная мечта.

9

С того дня я почувствовала в себе перемену. И хотя в душе моей еще довольно долгое время сохранялось много детского, разумом я совершенно по-иному стала воспринимать жизнь, у меня сложились более четкие представления о ней. Я ощущала потребность стать личностью. То было первое пробуждение моей воли.

Быть кем-то — вот к чему я стремилась.

Сначала мадемуазель де Брабанде заявила, что это гордыня. Но мне казалось, что это не совсем так. Однако в ту пору я плохо разбиралась, что именно заставляло меня желать этого. Лишь несколько месяцев спустя я поняла, почему мне захотелось стать личностью.

Один из друзей крестного попросил моей руки. Это был богатый торговец кожами, человек приятный, но такой смуглый, такой черный, такой волосатый и бородатый, что вызывал у меня отвращение. Я отказала ему. Тогда крестный испросил у моей матушки разрешения поговорить со мной наедине. Он усадил меня в мамином будуаре и сказал:

вернуться

16

Бурре — овернский народный танец.

22
{"b":"549242","o":1}