Литмир - Электронная Библиотека

Среди студийного движения театральной Европы начала века она как художник стареет не по дням, а по часам. Успела сняться в семи фильмах, которые сейчас невозможно смотреть — театр модерна, Сара без голоса (фильмы немые) скомпрометированы бесстрастной пленкой, новым механическим пока искусством. Кино уличало Сару. Но она держалась, законсервировав себя, свой талант, свой облик, свой театр. М. Г. Савина восхищалась ее жизненным тонусом и стройной фигурой. Для нее долго не существовало проблемы возраста. Подобно фигуре, не менялась и «сверкающая красота» ее искусства. Она доводила до степени совершенства, или утонченности, или абсурда любое актерское умение. Например, грим — Сара красила уши и кончики пальцев. В ее актерском аппарате различали по отдельности «золотой голос», «плачущие руки», «рыдающую спину», «пластические картины поз». Кажется, что в конце концов в прижизненном бессмертии она отстранилась, как бы исчерпав самое себя. Умирая, она шутила, словно со стороны наблюдая за последними минутами великой комедиантки, спрашивала, не износился ли любимый гроб, и назначала молодых актеров, которые понесут этот гроб с ее телом. Эта выдержанная до конца роль достойна уважения, если не зависти. Что бы ни говорили острословы, сон о Саре Бернар, один из тех снов, что видело человечество, по словам А. Кугеля, — «один из самых оригинальных и сложно-занимательных».

Е. ГОРФУНКЕЛЬ

Часть первая

1

Моя мать обожала путешествия. Она ездила из Испании в Англию, из Лондона в Париж, из Парижа в Берлин. Оттуда в Христианию[1], затем возвращалась, чтобы обнять меня, и снова уезжала в Голландию, свою родную страну.

Моей кормилице она посылала одежду для нее и сладости для меня.

Она писала одной из моих тетушек: «Присмотри за маленькой Сарой, я вернусь через месяц». А спустя месяц писала уже другой сестре: «Сходи к кормилице навестить девочку, я вернусь через две недели».

Маме было девятнадцать лет, а мне — три года; тетушкам моим было одной — семнадцать, другой — двадцать лет. Третьей исполнилось пятнадцать, а самой старшей — двадцать два года, но она жила на Мартинике, и у нее у самой было уже шестеро детей.

Бабушка моя ослепла. Дедушка умер; отец два года назад уехал в Китай. Почему? Понятия не имею.

Мои юные тетушки обещали навещать меня и почти никогда не держали слова.

Моя кормилица-бретонка жила неподалеку от Кемперле, в маленьком белом домике под очень низкой соломенной крышей, на которой росли дикие левкои.

То был первый цветок, очаровавший мой детский взор. И я всегда обожала этот цветок с лепестками, похожими на заходящее солнце, с жесткими и печальными листьями.

Бретань — это довольно далеко даже в наше стремительное время. А в ту пору это был вообще край света.

К счастью, кормилица была, видимо, славной женщиной. Ее ребенок умер, и ей оставалось любить меня одну. Только любила она, как любят обычно бедные люди — когда у них есть время.

Однажды муж ее заболел, и она пошла в поле собирать картошку; земля сильно намокла, и картошка начала подгнивать. Ждать было нельзя. Она оставила меня под присмотром мужа, лежавшего на узкой бретонской кушетке, острая боль в пояснице не давала ему шевельнуться. Добрая женщина усадила меня на высокий детский стульчик. Перед уходом она заботливо укрепила деревянный стерженек, поддерживавший узкую дощечку, на которой она разложила передо мной мелкие игрушки. Бросив в камин виноградную лозу, она сказала мне по-бретонски (до четырех лет я не понимала другого языка, кроме бретонского): «Будь умницей, моя Пеночка!» (Это было единственное имя, на которое я откликалась в то время.)

Славная женщина ушла, а я принялась вытаскивать деревянный стерженек, так заботливо укрепленный моей бедной кормилицей. Преуспев в этом, я оттолкнула ненадежную преграду, полагая, что соскользну на пол, — бедняжка, я упала в радостно потрескивающий огонь. Крики мужа моей кормилицы, который сам не мог шелохнуться, привлекли внимание соседей. Всю дымящуюся, меня бросили в большое ведро с молоком, которое только что надоили.

Узнав обо всем, тетушки предупредили маму. И в течение четырех дней покой этого тихого уголка нарушал шум следовавших один за другим дилижансов. Тетушки мои съехались отовсюду. Обезумевшая мама примчалась из Брюсселя вместе с бароном Ларреем и одним из его друзей, молодым врачом, входившим тогда в почет. А кроме того, барон Ларрей прихватил с собой медика-практиканта.

Потом уже мне рассказывали, что трудно было вообразить более горестную и очаровательную картину, чем отчаяние моей матери.

Врач одобрил масляную маску, которую мне накладывали каждый час.

С тех пор я часто видела этого милого барона Ларрея; и порою он будет вновь возникать в моей жизни.

Он так очаровательно рассказывал мне о любви всех этих славных людей к «Пеночке» и не мог удержаться от смеха при воспоминаниях о таком количестве масла. Оно было всюду, рассказывал он: на кушетках, на шкафах, на стульях, на столах и даже висело в пузырях на гвоздях. Все соседи приносили масло для масок «Пеночке».

Мама, похожая на мадонну, невообразимо красивая[2], с золотистыми волосами и такими длинными ресницами, что, когда она закрывала глаза, тень от ресниц падала ей на щеки, раздавала золото всем вокруг. Она готова была отдать и свою золотую шевелюру, и свои белые, точеные пальчики, свои маленькие, как у ребенка, ножки и саму жизнь, только бы спасти эту девочку, о которой еще неделю назад почти не думала.

В своем отчаянии и в своей любви ко мне она была столь же искренна, как и в невольном забвении.

Барон Ларрей уехал обратно в Париж, оставив со мной мать, тетю Розину и медика-практиканта.

А через сорок два дня мама торжественно привезла кормилицу, мужа кормилицы и меня в достославный город Париж и поселила нас в Нейи, в маленьком домике на берегу Сены. У меня, говорят, не осталось ни одного шрама. Ничего, никаких следов, если не считать чересчур розовой кожи. Моя мать, счастливая и успокоенная, опять отправилась в свои путешествия, снова оставив меня на попечение тетушек.

Два года пролетели в этом маленьком садике в Нейи, где было полно ужасных георгинов с плотно сбитыми лепестками, похожих на разноцветные мотки шерсти. Тетушки мои совсем не приезжали. Мама присылала деньги, конфеты, игрушки.

Муж кормилицы умер. И моя кормилица вышла замуж за консьержа из дома № 65 по улице Прованс. Не зная, где найти маму, и не умея писать, кормилица, никого не предупредив, отвезла меня в свое новое жилище. Я была в восторге от переезда. Мне тогда было пять лет, но я прекрасно помню тот день, как будто все это случилось вчера.

Жилище моей кормилицы находилось как раз над самыми воротами; в тяжелые монументальные ворота было вделано слуховое окно. Снаружи мне показалось это очень красивым, и, очутившись перед огромными воротами, я даже захлопала в ладоши. Дело близилось к вечеру, ведь в ноябре около пяти часов уже начинает смеркаться.

Меня уложили в маленькую кроватку, и я, верно, тут же заснула, потому что ничего больше не помню.

Зато на другой день меня охватила страшная тоска: в комнатке, где я спала, не оказалось окна. Я заплакала. Вырвавшись из рук одевавшей меня кормилицы, я бросилась в соседнюю комнату. Подбежала к окну. Ткнувшись упрямым лобиком в стекло, я заревела от ярости, не увидев ни деревьев, ни самшитовой изгороди, ни падающих листьев. Ничего, совсем ничего, один только камень… Холодный, отвратительный, серый камень и оконные стекла напротив. «Я хочу уйти отсюда! Я не хочу оставаться тут! Здесь черно! Здесь гадко! Я хочу видеть уличный потолок!» Рыдания душили меня.

Бедная кормилица взяла меня на руки и, завернув в одеяло, спустилась во двор.

— Подними головку, Пеночка, и посмотри, вот он, уличный потолок.

вернуться

1

Христиания — название г. Осло с 1624 по 1924 г.

вернуться

2

Юдифь Бернар, урожденная фон Хард, славилась своей красотой. Она была, как тогда говорили, «содержанкой». Что касается отца Сары Бернар, то трудно установить, кто он. Многие полагают, что это офицер французского морского флота по имени Морель. — Здесь и далее примечания изд-ва «Фамм».

5
{"b":"549242","o":1}