— Всему виной плохое пищеварение! — вздохнул Лафонтен (Рюи Блаз), залпом осушив стопку водки.
— Это паралич мозга! — мрачно заключил Тальен (дон Гуритан), постоянно что-то забывавший.
Виктор Гюго подошел к нам и сказал просто: «Какая прекрасная смерть!» Затем, взяв меня за руку, он увлек меня в глубь зала и начал шептать мне комплименты и читать стихи, чтобы отвлечь меня от грустных мыслей.
Гнетущее ожидание продолжалось некоторое время, наконец появился Дюкенель.
Он был бледен, но надел маску светского человека и отвечал на все вопросы:
— Ну да… его только что увезли домой… кажется, все обойдется… два дня отдыха… Вероятно, ему продуло ноги во время ужина.
— Ну да! — вскричал один из приглашенных по случаю «Рюи Блаза». — Под столом был чертовский сквозняк!
— Да, — отвечал Дюкенель кому-то из гостей, донимавших его расспросами. — Да, без сомнения, голова распарилась…
— В самом деле, — прибавил другой гость, — в самом деле, голова чуть не расплавилась от этой проклятой духоты.
Казалось, еще немного, и все эти люди начнут упрекать Виктора Гюго за холод, жару, а также за те яства и вина, что съели и выпили во время банкета.
Дюкенель, раздраженный этими дурацкими предположениями, пожал плечами и, отозвав меня в сторону, промолвил: «Ему конец!» Я предчувствовала такой исход, и все же от этого известия щемящая тоска сдавила мне сердце. «Я хочу уехать! — сказала я Дюкенелю. — Будь добр, пошли за моей каретой».
По дороге в малый зал, служивший также гардеробом, я столкнулась со старой Ламбкен которая кружилась в вальсе с Тальеном, немного захмелев от жары и выпитого вина.
— Ах, извините, моя маленькая мадонна. Я чуть не сбила вас с ног, — сказала она.
Я привлекла ее к себе и, не раздумывая, шепнула ей на ухо:
— Не танцуйте больше, госпожа Ламбкен. Шилли умирает!
Краска вмиг отхлынула от ее лица, и оно сделалось белым как мел. Она силилась что-то сказать, но ее так трясло, что зуб на зуб не попадал. «Ах, бедная Ламбкен! Если бы я знала, что причиню вам такое горе…» Но она, не слушая меня, уже натягивала свое пальто.
— Вы уходите? — спросила она.
— Да.
— Не отвезете ли вы меня домой? Я вам расскажу по пути…
Она обвязала голову черным платком, и мы спустились по лестнице в сопровождении Дюкенеля и Поля Мёриса, которые усадили нас в карету.
Она жила в Сен-Жерменском предместье, я же на Римской улице. По дороге бедняжка поведала мне свою историю:
— Вам известно, милочка, что я помешана на всяческих сновидцах, карточных гадалках и прочих предсказательницах судьбы. Так вот, представьте себе, что не далее как в прошлую пятницу — ведь вы знаете, что я посещаю их только по пятницам, — одна карточная гадалка сказала мне: «Вы умрете восемь дней спустя после смерти немолодого мужчины, брюнета, который замешан в вашей жизни». Видите ли, душечка, я решила, что она меня дурачит, ведь в моей жизни не замешан ни один мужчина, поскольку я вдова и никогда не состояла в любовной связи. Тогда я принялась осыпать ее бранью, ведь, в конце концов, я плачу ей целых семь франков (вообще-то она берет десять, но с артистов только семь). Она же, рассердившись на то, что я ей не верю, взяла меня за руку и промолвила: «Зря вы так раскричались! Хотите, я скажу вам чистую правду: это тот мужчина, что вас содержит! Скажу вам больше: вас содержат двое мужчин — брюнет и блондин! Вот те крест!» Она еще не закончила последнюю фразу, как я закатила ей такую оплеуху, какую она никогда еще не получала, ручаюсь вам! Только потом, когда я ломала голову над тем, что хотела сказать эта мерзавка, до меня дошло: двое мужчин, брюнет и блондин, которые меня содержат, — это же наши директора Шилли и Дюкенель. И вот вы говорите мне, что Шилли…
Она смолкла, обессиленная своим рассказом, и ужас вновь объял ее.
— Я задыхаюсь, — выдавила она наконец, и, несмотря на ужасную стужу, мы опустили стекла.
Я помогла ей подняться на пятый этаж и, поручив ее заботам консьержки, которой, ради пущего спокойствия, дала луидор, вернулась домой, потрясенная всеми этими драматическими и столь непредвиденными событиями.
Три дня спустя, 14 июня 1872 года, Шилли скончался, не приходя в сознание.
А через двенадцать дней умерла моя бедная Ламбкен. Перед смертью она сказала священнику, отпускавшему ей грехи: «Я умираю оттого, что поверила дьяволу».
4
Я покидала «Одеон» с тяжелым чувством. Я преклонялась и по сей день преклоняюсь перед этим театром. Он совершенно неповторим, как какой-нибудь маленький провинциальный городок. Все в нем: гостеприимные своды, под которыми прогуливаются пожилые неимущие ученые, ища прохлады и защиты от солнца; обрамляющие его огромные плиты, в расщелинах между которыми пробивается низенькая желтая трава; высокие колонны, почерневшие от времени, прикосновений рук и дорожной грязи, которой обдают их проходящие мимо омнибусы, похожие на старинные дилижансы; вечный шум, царящий вокруг; встречи людей, связанных общим делом, — все, вплоть до ограды Люксембургского сада, придает ему своеобразный, ни с чем не сравнимый в Париже облик.
Кроме того, в «Одеоне» царит особая атмосфера, близкая к атмосфере школы. На его стенах — несмываемый налет юношеских надежд. Здесь не говорят беспрестанно о прошлом, как в других театрах. Молодые актеры, приходящие сюда, говорят о завтрашнем дне.
Когда я вспоминаю недолгие годы, проведенные в этом театре, меня охватывает детский восторг. Я вновь слышу смех публики, и мои ноздри раздуваются, жадно вдыхая аромат скромных, неловко связанных букетиков, хранящих свежесть полевых цветов, цветов, подаренных от пылкого сердца двадцатилетних, что покупают их на гроши из тощих студенческих кошельков.
Я не взяла с собой ничего. Всю обстановку своей гримерной я оставила одной милой актрисе. Я оставила также свои костюмы и туалетные безделушки. Я раздала все. У меня было предчувствие, что почва подготовлена для того, чтобы расцвели все мои мечты, но борьба за жизнь только начинается. Я не ошиблась.
Мой первый заход в «Комеди Франсез» окончился неудачей. Теперь я знала, что вхожу в клетку с хищниками.
У меня почти не было друзей в этом Доме, не считая Лароша, Коклена и Муне-Сюлли. Двое первых были моими товарищами по Консерватории, а последний — по «Одеону».
Среди женщин я дружила еще с детства с Мари Ллойд и Софи Круазетт, а также со злой Жуассен, которая хорошо относилась лишь ко мне, и с очаровательной Мадлен Броан, восхищавшей своей добротой и умом, но ужасавшей своим безразличием.
Господин Перрен решил, что, согласно желанию Сарсея, я буду дебютировать в «Мадемуазель де Бель-Иль».
Репетиции начались в фойе, и я чувствовала себя там очень скованно.
Роль маркизы де При должна была играть Мадлен Броан. В то время она чудовищно заплыла жиром, а я была до того худосочной, что моя худоба вдохновляла сочинителей злых куплетов и художников-карикатуристов.
Глядя на нас, невозможно было представить, чтобы герцог Ришелье принял маркизу де При (Мадлен Броан) за мадемуазель де Бель-Иль (Сару Бернар) в смелой и убедительной сцене ночного свидания, назначенного маркизой герцогу. На протяжении свидания тот полагал, что сжимает в своих объятиях целомудренную мадемуазель де Бель-Иль.
Брессан, который играл герцога де Ришелье, на каждой репетиции останавливался в этом месте со словами: «Нет, это чертовски глупо! Мой герцог не может быть круглым идиотом». Мадлен уходила с репетиции и направлялась в кабинет директора с требованием снять ее с этой роли.
Перрен, который с самого начала думал о Круазетт, только того и ждал, но хотел, чтобы это исходило не от него, в силу одному ему известных маленьких хитростей, о которых другие могли только догадываться.
В конце концов замена состоялась, и начались серьезные репетиции. Премьеру назначили на 6 ноября 1872 года.
Меня всегда мучил и по сей день мучит дикий страх перед выходом на сцену, особенно если мне известно, как много от меня ждут. К тому же я знала, что билеты были распроданы задолго до представления, которому пресса предрекла бешеный успех, и Перрен рассчитывал благодаря ему сорвать изрядный куш.