Литмир - Электронная Библиотека

Я помчалась в театр, дабы тотчас же разыскать там Перрена. У входа я столкнулась с Кокленом, игравшим герцога де Сетмона, роль, в которой он был великолепен. Я показала ему письмо. Он пожал плечами:

— Что за гнусность! А ты, как ты можешь верить анонимному письму? Это ниже твоего достоинства!

Пока мы беседовали внизу у лестницы, подошел директор.

— Ну-ка, покажи твое письмо Перрену, — сказал Коклен.

Он выхватил его у меня из рук и передал директору. Тот слегка покраснел.

— Узнаю этот почерк, — сказал он, — письмо писал кто-то из Дома…

Я быстро забрала у него письмо со словами:

— В таком случае этот «кто-то» неплохо осведомлен, и, быть может, он пишет правду? Скажите мне все, я вправе это знать.

— Презираю анонимные письма!

И, небрежно кивнув, он пошел вверх по лестнице, так и не удостоив меня ответом.

— Ах! Если это правда, — вскричал Коклен, — то она просто невероятна! Хочешь, я сейчас схожу к Дюма и все у него узнаю?

— Спасибо, не надо! Но ты навел меня на мысль… Я сама к нему поеду.

И, пожав ему на прощание руку, я отправилась к Дюма-сыну.

Он как раз выходил из дома.

— Ну?.. Скажите, что произошло? Ваши глаза так горят!

Мы прошли в гостиную, где прямо, без обиняков, я задала ему свой вопрос. Он был в шляпе и снял ее для приличия. Но не успел он вымолвить слово, как мною овладел неистовый гнев, один из тех, что находили на меня крайне редко и напоминали приступы бешенства. И вот все то зло, что я держала на этого человека, на Перрена и всех коллег по театру, которые должны были меня любить и поддерживать, а вместо этого предавали меня по всякому поводу, весь затаенный гнев, что скопился в моей душе за время репетиций, и чувство протеста против вечной несправедливости обоих мужчин — Перрена и Дюма — все это я выплеснула на него лавиной резких, яростных, идущих от сердца фраз. Я напомнила ему его первоначальные обещания во время визита в мой особняк на авеню де Вилльер и то, как подло и скрытно он отрекся от меня по просьбе Перрена и требованию друзей Софи… Я говорила, говорила, не давая ему вставить слово.

Когда я выдохлась, то вынуждена была остановиться, пробормотав напоследок:

— Что?.. Что?.. Что вы на это скажете?..

— Милое дитя, — произнес он дрогнувшим голосом, — по совести говоря, мне следовало бы самому сказать себе всё, о чем вы только что говорили с таким красноречием! Теперь я вынужден признать, чтобы снять с себя часть обвинений, что полагал, будто театр вам глубоко безразличен и вы отдаете куда большее предпочтение вашим занятиям скульптурой и живописью, а также поклонникам. Мы с вами редко общались, и никто не открыл мне глаза. Баше неистовое отчаяние трогает меня до глубины души. Пьеса сохранит свое первоначальное название «Иностранка», даю вам честное слово! А теперь поцелуйте меня покрепче в знак того, что больше не сердитесь.

Я поцеловала его. С того самого дня мы стали добрыми друзьями.

Вечером я рассказала эту историю Круазетт и убедилась, что она ничего не знала о гнусных происках моих недругов. Это меня очень порадовало.

Пьеса прошла с триумфом. Наибольшим успехом в спектакле пользовались Коклен, Фебр и я.

В своей мастерской на бульваре Клиши я только что приступила к большой скульптурной группе, сюжет которой был подсказан мне трогательной историей одной бедной пожилой женщины, которую я часто встречала на исходе дня в бухте Усопших.

Как-то раз я подошла к ней с намерением заговорить, но ее блуждающий взгляд — взгляд сумасшедшей — до того напугал меня, что я тотчас же отошла. Сторож поведал мне следующее: у нее было пятеро сыновей-моряков, двое из которых были убиты немцами в 1870 году, а трое покоились на дне моря. Она воспитывала мальчика, ребенка своего младшего сына, вдали от моря, в тихой долине, внушая ему неприязнь к воде. Она не отходила от внука ни на шаг, но мальчик день ото дня становился все печальнее, так что даже заболел от своей печали. Он заявил, что умрет оттого, что никогда не видел моря.

— Что ж, поправляйся, — сказала ему растроганная бабка, — и мы с тобой поедем на него поглядеть.

Не прошло и двух дней, как ребенок был уже на ногах. Старушка с внуком покинули долину и отправились к морю, которое стало могилой для трех ее сыновей.

Стоял ноябрь. Низкое небо надвинулось на океан, простиравшийся до горизонта. Мальчик скакал от радости. Он прыгал, резвился, радостно смеясь и крича при виде набегавшей волны. Старушка, сидевшая на песке, закрывала глаза, полные слез, дрожащими руками; затем, удивленная внезапно наступившей тишиной, приподнялась и окаменела от ужаса: там, в море, виднелась лодка, уносимая все дальше от берега, а в лодке сидел ее восьмилетний внук, который, хохоча как сумасшедший, греб изо всех сил единственным веслом, с трудом удерживая его в руках, и кричал: «Щас гляну, что там, за туманом, и вернусь!» Но он не вернулся. И на следующий день люди видели, как бедная женщина перешептывалась с волнами, омывавшими ее ноги. С тех пор она каждый день приходит сюда, чтобы бросить в воду хлеб, который ей дают, и говорит волнам: «Отнесите это мальцу…»

Этот душераздирающий рассказ врезался мне в память. Женщина так и стояла у меня перед глазами: высокая, закутанная в бурый плащ с тяжелым капюшоном.

Я упорно работала над своей группой. Мне уже казалось: мое призвание — быть скульптором, и я начала пренебрегать театром. Он стал для меня повинностью, и при первой возможности я старалась оттуда улизнуть.

Я сделала несколько набросков, но ни один из них меня не удовлетворял. В тот миг, когда, отчаявшись, я собиралась выбросить свой последний эскиз, художник Жорж Клэрен, который как раз пришел, решительно этому воспротивился. И мой добрый, очень талантливый друг Матьё-Мёнье также был против уничтожения эскиза.

Воодушевленная их похвалами, я решила продолжить работу над скульптурой и сделать из нее большую группу. Я спросила у Мёнье, нет ли среди его знакомых пожилой, очень высокой и костлявой женщины; вскоре он прислал мне двух женщин, но они мне не подошли. Тогда я обратилась с той же просьбой к своим друзьям — художникам и скульпторам, и в течение восьми дней передо мной прошел весь Двор чудес[61].

Мой выбор пал на служанку лет шестидесяти. Это была великанша с грубыми чертами лица, Увидев ее в первый раз, я испытала некоторое чувство страха. Мысль о том, что придется провести с этим солдатом в юбке долгие часы, внушала мне беспокойство. Однако, как только она заговорила, я успокоилась: слабый, неуверенный голос и робкие движения бедняги — движения юной дикарки — не соответствовали ее фактуре.

Увидев мой эскиз, она растерялась:

— Надо будет показывать шею и плечо? Ни за что…

Я убедила ее, что во время работы никто и никогда ко мне не заходит, и потребовала немедленно показать мне шею.

Ах, что это была за шея! Завидев ее, я захлопала в ладоши от радости. Шея была длинной, морщинистой, ужасной. На ней выделялась грудино-ключично-сосцевидная мышца, а кадык, казалось, сейчас пронзит кожу насквозь. Это было великолепно. Я подошла к ней и осторожно обнажила ее плечо. О! Какая радость! Какой восторг! Плечевая кость проступала под кожным покровом, а ключица выдавалась над широкой и глубокой впадиной. Это была не женщина, а мечта! Придя в волнение, я вскричала:

— Как это прекрасно! Что за рисунок! Это великолепно!

Великанша покраснела. Я хотела взглянуть на ее голые ступни. Она сняла грубые чулки и показала мне свою грязную и невзрачную ногу.

— Нет, спасибо, мадам, — сказала я ей, — ваши ступни слишком малы, я напишу только голову и плечо.

Сговорившись с ней об оплате, я наняла ее на три месяца! При мысли, что заработает за три месяца столько денег, бедная женщина расплакалась. Она внушила мне такую жалость, что я решила обеспечить ее на целую зиму, чтобы ей не пришлось той зимой искать работу, поскольку она рассказала мне, что полгода проводит на родине в Солони, у своих внуков.

вернуться

61

Двор чудес — старинное название парижского уголовного мира, воров и нищих — «калек», увечья которых возникали и исчезали как по волшебству.

74
{"b":"549242","o":1}