Литмир - Электронная Библиотека

В госпитале у меня было мало обслуживающего персонала. Кухарка моя расположилась в зрительском фойе. Я купила ей огромную плиту, так что она могла варить супы и целебные снадобья на пятьдесят человек. Муж ее был шефом санитаров. Я дала ему двух помощников, а госпожа Герар, госпожа Ламбкен и я были санитарками. Дежурить нам приходилось по двое, то есть две ночи из трех. Но я решила, что лучше уж так, чем брать незнакомых женщин.

Госпожа Ламбкен играла в «Одеоне» дуэний. Лицо у нее было некрасивое и вполне заурядное, да зато отмеченное печатью таланта. Она отличалась громким голосом и несдержанностью в речах. Кошка для нее была кошкой, она не признавала никаких недомолвок и полутонов. Порою она стесняла нас резкостью своих слов и суждений, но была доброй, деятельной, проворной и преданной.

Мои друзья, которые несли службу на оборонительных линиях, приходили в свободные часы помогать мне вести учет, ибо я завела книгу, которую каждый день предъявляла сержанту из Валь-де-Грас[47], являвшемуся узнать, есть ли у меня вновь поступившие, мертвые или те, кто выписывается, уходит.

Правда, Париж был осажден. Далеко уйти было нельзя. Письма больше не поступали. Однако немецкое окружение не запирало город наглухо.

Время от времени появлялся барон Ларрей. А главным хирургом у меня работал доктор Дюшен, который на протяжении пяти месяцев, пока длился этот ужасный, но вполне реальный кошмар, все свои дни и ночи, весь свой талант отдавал уходу за моими несчастными солдатами.

С глубоким волнением вспоминаю я эти страшные часы. Уже не сознание нависшей над родиной опасности держало мои нервы в напряжении, а страдания ее сыновей и дочерей. Тех, кто сражался там; тех, кого приносили к нам искалеченными или умирающими; женщин из народа, долгими часами простаивающих в очередях из-за куска хлеба, мяса или кувшинчика молока, необходимых для пропитания ребятишек; ах, бедные женщины! Я смотрела на них из окон театра. Видела, как они жмутся друг к другу, посинев от холода и притопывая ногами, чтобы не дать им совсем заледенеть, ибо зима выдалась на редкость суровая, самая холодная за последние двадцать лет.

Очень часто ко мне приводили какую-нибудь из этих безмолвных героинь, потерявшую сознание от усталости или получившую кровоизлияние от холода.

Однажды в госпиталь принесли трех несчастных женщин. У одной были отморожены ноги, она потеряла большой палец на правой ноге. У другой, толстой, непомерно огромной, женщины, кормящей матери, груди затвердели и стали как деревянные: она выла от боли. Самая юная, девочка лет шестнадцати — восемнадцати, умерла от холода на носилках, куда я велела ее положить, чтобы доставить домой. В тот день, 24 декабря 1870 года, мороз был пятнадцать градусов.

Нередко я посылала Гийома, нашего санитара, отнести этим женщинам немного водки, чтобы они могли согреться. Ах, каких только страданий не выпало на их долю, на долю отчаявшихся матерей, боязливых сестер, встревоженных невест! Так что их бунтарство в дни Коммуны вполне можно понять и оправдать. И даже их кровавые безумства!

Госпиталь мой был переполнен. У меня было предусмотрено шестьдесят коек, а пришлось добавить еще десять. Солдаты лежали в артистическом и зрительском фойе; офицеры — в зале, где прежде размещался буфет театра.

Как-то ко мне принесли юного бретонца по имени Мари Ле Галлек; одна пуля угодила ему в грудь, другая раздробила запястье. Крепко стянув рану на груди широкой повязкой и закрепив его изуродованную руку на маленьких дощечках, доктор Дюшен прямо так и сказал мне:

— Дайте этому человеку все, что он пожелает, он при смерти.

Я подошла к умирающему:

— Скажите, Мари Ле Галлек, чего бы вам хотелось?

— Супа! — коротко и ясно ответил он.

Герар бросилась на кухню и вскоре вернулась с огромной чашкой жирного бульона и плавающими сверху кусочками поджаренного хлеба. Я поставила чашку на небольшую переносную полочку на четырех ножках, служившую моим раненым во время еды и необычайно удобную из-за этих своих маленьких ножек.

Умирающий пристально смотрел на меня.

— Барра! — говорил он. — Барра!

Я подала ему ложку. Он отрицательно мотнул головой. Тогда я подала ему соль, перец.

— Барра!.. Барра! — твердил он, и его бедная продырявленная грудь свистела от непосильного напряжения, когда он снова и снова решительно повторял свою просьбу.

Я немедленно послала в Морское министерство, где наверняка должны были находиться бретонские моряки. Объяснила свой печальный затруднительный случай из-за незнания бретонского диалекта. Мне ответили так: «Барра — значит хлеб» Обрадовавшись, я побежала к Ле Галлеку с толстым куском хлеба. Лицо его просияло, здоровой рукой он взял хлеб и стал откусывать зубами, бросая откусанные куски в чашку.

Затем воткнул в этот странный суп ложку и до тех пор, пока она не встала торчком посреди чашки, пихал туда хлеб. Но вот наконец ложка перестала качаться и замерла, молодой солдат улыбнулся. Он уже приготовился было есть это ужасное месиво, как вдруг молодой кюре из церкви Сен-Сюльпис, приписанный к моему госпиталю, за которым я послала после безотрадных слов доктора, тихонько положил свою руку на его, помешав тем самым ему удовлетворить свое чревоугодие.

— О! — только и сказал бедняга, увидев дароносину, которую показывал ему священник. Затем накрыл своим большим платком дымящийся суп и скрестил руки. Мы поставили вокруг его кровати две ширмы, которыми отгораживали от остальных умирающих или покойников.

Он остался один со священником, а я тем временем обходила раненых, успокаивая насмешников и помогая верующим приподняться для молитвы, затем священник приоткрыл легкую завесу.

Мари Ле Галлек с просветленным лицом ел свою мерзкую похлебку. Затем он заснул и проснулся, чтобы попросить попить, и тут же вскоре умер после небольшого приступа удушья.

К счастью, я потеряла не так много людей из тех трехсот, что прошли через мой госпиталь. Ибо смерть этих несчастных переворачивала мне душу. Но, несмотря на свою молодость — мне было тогда двадцать четыре года, — я вполне осознавала трусость одних и героизм многих других.

Так, один восемнадцатилетний савояр остался без указательного пальца. По словам барона Ларрея, этот парень наверняка сам прострелил себе палец. Однако я не хотела этому верить. Меж тем я замечала, что, несмотря на все старания, палец этот никак не заживает. Незаметно для него я наложила повязку по-особому и на другой же день получила подтверждение тому, что повязку переделывали. Я рассказала об этом случае госпоже Ламбкен, которая дежурила в ту ночь вместе с госпожой Герар.

— Хорошо-хорошо, — ответила она, — я прослежу, спите спокойно, дитя мое, и положитесь на меня.

На другой день, как только я пришла, она рассказала, что застала парня за постыдным занятием, он скреб рану на пальце ножом. Я вызвала савояра и заявила, что собираюсь написать рапорт в Валь-де-Грас. Он расплакался и поклялся, что не будет больше этого делать.

Через пять дней он выздоровел. Я подписала ему листок об окончании срока лечения, и его направили в войска, оборонявшие столицу. Что с ним сталось?

Другой раненый тоже немало удивил нас. Всякий раз, как рана его начинала затягиваться, у него открывалась страшная дизентерия, мешавшая его выздоровлению. Это показалось подозрительным доктору Дюшену, который просил меня проследить за этим человеком. И через довольно длительное время нам удалось-таки разгадать придуманный раненым хитрый трюк.

Спал он у самой стены, и, следовательно, соседей с одной стороны у него не было. И вот, ночами он соскребал медь со своей кровати и собирал эти медные крошки в маленькую фармацевтическую баночку из-под какой-то мази. Несколько капель воды и зерна крупной соли, смешанные с медной пылью, стали отравой, из-за которой ее изобретатель в один прекрасный день чуть было не поплатился жизнью. Я была возмущена его действиями и написала в Валь-де-Грас, за скверным французом тут же прислали карету «скорой помощи».

вернуться

47

Валь-де-Грас — бывший парижский монастырь, построенный в 1645–1665 гг., переоборудованный впоследствии в госпиталь и санитарную военную школу.

47
{"b":"549242","o":1}