В следующей сцене — отчаяние и ярость начинают преодолевать рассудок, чтобы еще через картину короткие выпадения рассудка сменились беспросветным, черным провалом в безумие.
Изнемогая от непосильной тяжести обрушившихся на него превратностей, он, побежденный владыка, одновременно начинает побеждать как человек, то есть в нем рождается новое для него, полное неопровержимой и единственной, действительной ценности содержание.
Тема очищения человека: от сверхчеловека — к человеку, от могущества властителя — к могуществу личности. От короля — к человеку.
Свести трагедию к любой одной теме (не соподчинить, а ограничить!) — значит умалить ее величие. В роли и эгоцентризм, и взбалмошность, и истинная озабоченность государственностью, озабоченность разделением того, что он трудом, хитростью, умом, силой, волей сколотил, и беспокойство от умаления силы страны, и беспокойство, вызываемое неизбежным столкновением новых правителей, и отцовство; здесь и разговор об отношении человека к человеку, о семье, старости, мудрости, человеческих ценностях и многое другое.
Каждый актер находит в роли свое, ему импонирующее звучание, то, что его больше остального волнует, то, что ему кажется наиболее важным и нужным, что, с его точки зрения, волнует современного зрителя. И этому основному он подчинит остальное в роли, тому, мимо чего он не может пройти равнодушно ни как гражданин, ни как человек, ни как художник. А так как трагедия — тот вид искусства, который дает наибольшие возможности волновать зрительный зал животрепещущей темой, так как она наиболее эмоциональна, то надо не лишать ее своих основных качеств и потому — не замудрять, не зафилософствовать и тем не засушивать исполнение.
Лир оказался лицом к лицу с подлинным обликом своего окружения, своих подчиненных, детей и даже природы. Он знал эту среду как однородную, ему подчиненную, его восславляющую, а оказывается…
Здесь-то и происходит истинное познание жизни, то, чего он был лишен, окруженный лестью, преклонением, ханжеством — всеми теми качествами людей, которые неизменно порождаются могуществом, властью, не знающей ни предела, ни преград.
А является ли Корделия тем огоньком в ночи, на который шел Лир?
Я как-то не включил это в сознание. Шел к своему прозрению — без маяка, беспощадно сжигал все корабли.
История с Корделией мне бесконечно тяжка. Мне стыдно за себя, и осознание своей виновности перед нею, так же как «перед кем-либо другим, кого оскорбил», — это первая брешь в броне своей непогрешимости, и как всякую брешь он — стратег, воин, полководец — или не допускает до сознания, или сейчас же заделывает, как только она образовалась.
Лир пошел в ночь, в непогоду, в никуда, а не к Корделии… Ураган и гроза сожгли в нем все, что являлось призрачным, видимость величия, все то, что не имеет собственной ценности, и помогли найти истинно ценное — мудрость. Ситуация, некоторым образом ассоциирующая с Пушкинским пророком, когда он лежит бездыханный.
Я закрываю лицо руками при упоминании имени Корделии (дневная степь), падаю перед нею на колени — в сцене пробуждения. С этого момента Корделия — воплощение нового мира, светлого, радостного, открытого прозревшим Лиром в пекле собственных страданий. Мир — открытый, хотя и существовавший без него, когда он его не замечал (или отвергал).
Противопоставляя себя всему, Лир оставался ограниченным своим величием и одиночеством, и круг этот оказался мизерным, призрачным в сравнении с тем, который он нашел с людьми и через людей.
Но к Кенту мой Лир пришел через Шута и потом Эдгара.
В жизни нельзя понять какое-то явление «вообще», в отрыве от всего. Опыт наш собирается по крупинкам и потом обобщается. Не вообще мысль, философский вывод — руководит человеком, а мысль, вывод, сделанные из маленьких и больших разобщенных наблюдений. И вот Лир в степи, в буре, в разыгравшейся стихии, и с ним — маленький, голый, дрожащий, заботящийся о нем, любящий, из-за него оказавшийся нищим и, несмотря на это, идущий за ним Шут. Это обстоятельство освещает мгновенной вспышкой весь мир и его истинное содержание. Тут и благодарность, и тепло, и уважение к тому, кого он порол, если тот лез не в свое дело, или не был достаточно смешон. Обобщения растут на конкретных человеческих наблюдениях.
Прозрение началось от маленького, худенького, несчастного Шута, изнемогающего, холодного, голодного. Все это надо увидеть, оценить. И если в начале сцены Лир одержим гневом, яростью и призывает все силы природы разрушить грязный, несправедливый мир, то с Шута начинается позитивная линия постижения мира, здесь начинает рождаться Лир-Человек.
Реплика к стоящему на коленях и смотрящему с мольбой и страхом Шуту: «Что с тобой, замерз, бедняжка?» — проявленное Лиром внимание, забота обогреть, растирая ему спину, или уход с ним в шалаш, а затем осознание, что тот нищ из-за своей верности Лиру, — все это начало нового «глаза» на мир, то есть сознания, что около Лира есть человек бескорыстный и добрый, заставляет расплавиться сердце Лира, чтобы потом, в сумасшествии даже (делаю это через сцену с «хорошей шляпой»), он понял, что он, Лир, потерял в Шуте друга, который любил его, сумасброда, бескорыстно и преданно.
Встреча с Эдгаром доразвивает эту линию нового постижения мира. Через «сумасшедшего Эдгара» Лир раскрывает, «что есть человек!» и что истинному человеку надо сбросить с себя все прикрасы.
Подпадая под невольное влияние порядочных, преданных и бескорыстных людей, Лир и сбрасывает с себя «все лишнее».
Есть еще фигура, которая весьма скромно выписана Шекспиром, но хорошо сыграна Лавровым, — это Кент. Я еще не обыграл достаточно ни того места, которое он занимает во взаимоотношениях с Лиром, ни того исполнения, которым образ богат. Очевидно, можно обыграть отношение к нему в двух местах. Если в степи Лир уступает дружеской настойчивости Кента скорее от собственного, бессилия, чем от благодарности к нему, то в сцене «Пробуждения» («Я знаю, кто вы оба и ты и он») нужно оценить, что тот, кого Лир прогнал, оскорбил, кому пригрозил смертью за его прямое слово, все-таки остался верным Лиру. Может быть, долго смотреть на него и вдруг склонить голову от стыда за себя, прежнего? И особенно перед смертью — это второй кусок, на словах: «Благодарю» — душевно поклониться, с благодарностью прощаясь с ним и с жизнью.
Можно чуть точнее акцентировать и фигуру Глостера в словах: «Ты — Глостер?», «Терпи»… и пр. (в степи), хоть и вне сознания, в затмении, но надо тепло и заботливо отнестись к несчастному, ничего «не свершившему», но честному человеку.
20/III
«ЛИР»
Спектакль прошел хорошо. Народу…
Прием сердечный, живой, слушают великолепно.
У меня появляется покой на душе за первый акт. Я его нашел, и теперь нужно только укрепиться, чтобы сознательно расставить силы, добиваться в минимальных для данных условий усилиях максимального эффекта.
А вот третий… Тут надо искать еще.
Очень растет Баранцев[518], я от души радуюсь. Это уже настоящее, полноценное искусство и мастерство. Кстати, я предложил ему еще одну хорошую краску: после слов Лира «вырву вас и брошу наземь!» — большей частью бывают аплодисменты, и Шуту нечего делать; я предложил ему плясать от радости, что Лир так разделал Гонерилью.
Баранцева стали очень хвалить, это хорошо и по заслугам.
А вот дробление последнего куска в акте, предсмертное пророчество и сама смерть мне не нравятся. Это разбивает впечатление и цельность, но Вульф настаивает именно на двух кусках. Но это уже детали, важные, значимые, скорее, для нас.
Итак, в роли появляется покой. Долго же я его добивался. А нет покоя — нет нужного сценического волнения. Сценическое волнение хорошо, когда оно зиждется на фундаменте человеческого покоя.
Скрябин мечтал о театре, в котором прозвучит его симфония и произойдет такое, после чего люди изменятся и жизнь станет лучше…