Они вошли в столовую. Интересно было видеть, как вспыхнули и тут же погасли его глаза, как у кошки, которая услышала подозрительный шорох.
— Вы разрешите посмотреть?
Он вежливо и бегло осмотрел картины и отвернулся от них с полным равнодушием.
— Они вам не понравились?
— Нет, почему же. Это хорошие, добротные пейзажи, просто такие работы часто встречаются, они повторяют что-то, что мы уже много раз видели. А больше ничего у него не было?
— Было, конечно, но все в том же духе. Впрочем, может быть, чего-нибудь я не знаю.
— Жаль. В общем-то хороший художник…
— А знаете, Глеб Владиславович, у нас ведь есть еще картины, целая груда, это его жены, еще при жизни все их она сняла и убрала на антресоли, там они и валяются…
Конечно, Лиза бы и не вспомнила о них, если бы не пакет, перевязанный тесемкой, который хранился в глубине ее стола, если бы не генеральная уборка, проведенная осенью, на которой черным пятном остались неразобранные пыльные огромные антресоли.
— А что, она тоже была художницей?
— Да. Только не совсем профессиональной. Больше музыкантшей.
— Это очень интересно. Я бы с большим удовольствием посмотрел.
— Я чувствую, что час мой пробил, — засмеялся Женя, — иду за лестницей. Граждане, готовьтесь к пыльной буре.
Он передавал сверху полотна и картоны, а Лиза перетирала их тряпкой и ставила в коридоре вдоль стены. И по мере того как она ставила, она сама начинала понимать, что происходит что-то невероятное, случилось чудо. А Женя все подавал и подавал и глухо спрашивал из глубины антресолей:
— Может быть, хватит? Тут еще много.
— Нет-нет, давайте все, — пронзительным, властным голосом сказал Троицкий и оглянулся на Лизу с извиняющейся улыбкой.
Потом он бегал по коридору, переставляя полотна так и сяк, сердито взглядывая на тусклую лампочку, и вдруг сказал:
— Нет, это ни к черту не годится, надо все нести в комнату, здесь же абсолютно ничего не видно!
Они перетаскивали картины в комнату и снова расставляли. И чем больше они на них смотрели, тем ярче и радостнее казались эти веселые непритязательные полотна. Тут было вперемешку все, что угодно: пестрые натюрморты, один — с капустой, помидорами и румяным яблоком, закатившимся почему-то в угол картины, другой — с тыквами, рыбой и кудрявой зеленью, потом еще с лиловыми баклажанами на деревянной доске и с грибами в лубяной корзине. Были маленькие прозрачные пейзажики, написанные, вероятно, где-то в Крыму, на них виднелись каменные тесаные стены каких-то строений, смутная воздушная листва неведомых деревьев, а за всем этим — тающая граница моря и неба. А на других, подмосковных, пейзажах узнавались те же места, что и на картинах Александра Васильевича, только писались они с другой точки и на них непременно, как бы нечаянно, боком, попадал один и тот же знакомый Лизе по фотографии пестрый зонт, этюдник и расплывчатая фигура высокого мужчины. Но даже эти, ленивые и как бы шуточные, работы составляли разительный контраст с классическими и однообразно печальными картинами ее мужа. Она была талантлива, вот в чем было дело! С изумлением вспоминала Лиза строчки из ее письма: «Милый Шуринька… тебе с твоим огромным талантом обязательно надо работать, не пропускать же из-за меня такой великолепный сезон…» Она ничего не знала про себя, даже не догадывалась, влюбленная в своего мужа и преданная ему.
А у другой стены стояла еще целая серия картин, самых больших и, наверное, самых законченных. Это были целые композиции с цветами, листьями, травами, а в одну из этих композиций был включен автопортрет художницы. Молодая, улыбающаяся Мария Николаевна с маками в руках с надеждой и доверием смотрела на Лизу из глубины полотна — из того мира, который больше никогда не будет существовать и который оставался и жил на одном только этом клочке холста.
— Как странно, — выговорила наконец Лиза, — она была таким замкнутым, угрюмым человеком, так мрачно жила… Она любила только своего мужа и музыку… да еще немного сына. А живопись она забросила давно, еще в пятидесятые годы.
— Ах, все это совершенно неважно. И каждый раз бывает по-разному. Главное, что вы тоже чувствуете ее обаяние. Вот видите, видите? Тут ведь ничего не надо объяснять, правда? Художник сам говорит за себя. Елизавета Алексеевна, Евгений Иванович! Я хотел бы купить эти работы. Все. Целиком. Все, что вы согласитесь мне продать.
— Да что вы, что вы! О какой продаже может идти речь? Разве такие вещи продаются?
— Конечно, продаются. А как же иначе?
— Не знаю, — сказала Лиза. — Это ведь не мое. Я случайная, невыбранная наследница, просто передаточное звено. Вы можете все забрать так, правда, Женя? Мы будем рады, если это будет когда-нибудь выставлено…
— Ну, я-то вообще здесь ни при чем, — с натянутой улыбкой сказал Женя. — Вы, наверное, знаете, это наследство от первой Лизиной семьи. Вообще-то я не вижу причин, по которым она не хочет все это продать, не такая уж она богатая, но это ее дело, пусть решает сама.
— Елизавета Алексеевна! Ну, во-первых, я внесу ясность: живых денег у меня все равно нет, так что покупать я буду в долг и не знаю, когда заплачу, может быть, очень не скоро. Но сейчас дело не в этом; главное, чтобы я отобрал, а вы согласились.
Потом они пили чай и разговаривали, но Троицкий был рассеян и невнимателен, то и дело отвлекался, оглядывался на расставленные вдоль стен полотна и восклицал возбужденным высоким голосом:
— Нет, а ведь здорово, правда? Вы согласны? Вам тоже кажется, что это интересно?
Он вскакивал, переставлял картины по-новому, снова любовался, то и дело взрываясь короткими взволнованными речами об искусстве, революции, времени. Для него все это были понятия одного порядка, альфа и омега того прекрасного периода его жизни, когда сам он был молодым художником и близко знал всю ту блестящую плеяду советских художников старшего поколения, имена которых стали теперь хрестоматийными. Он не только встречался с ними, он учился у них, жил с ними одной жизнью и надеялся наследовать им. Но все сложилось иначе, ему выпала другая судьба, он бросил живопись, отказался от своего творческого «я», и вовсе не потому, что не был настоящим художником, а именно потому, что верность тому времени требовала от него большего, и теперь он выполнял то, к чему был предназначен, — он поднимал из праха и небытия свое прекрасное время, складывал из тысячи осколков ту единственную и неповторимую картину, которая заворожила его на всю жизнь.
Конечно, он не говорил всех этих высоких слов, но Лиза и без слов его понимала: портрет этого маленького скромного человека смотрелся только на фоне его коллекции, а она эту коллекцию видела! А сегодня еще узнала воочию, как творятся все эти чудеса.
— И все-таки, — услышала она упрямый голос Жени, — разве нет сейчас хороших молодых художников, достойных вашей коллекции? Мы бываем иногда на выставках, конечно, не на всех, но хорошей живописи много, очень много. Может быть, это не так оригинально, как вот эти семейные шедевры, зато профессиональнее, серьезнее.
— Ну, во-первых, я просто не собирал современных художников. Может быть, когда-нибудь и возьмусь, но пока наша коллекция ограничивается пятидесятыми годами. Это не принцип какой-то, а просто имеющий место факт. Вы знаете, я стараюсь видеть художника целиком, покупаю иногда триста, четыреста работ, сколько смогу достать, и тогда все видят: вот он, художник, и его судьба. А вот у нынешних — картины-то есть, а судьбы не видно. Может быть, я ошибаюсь? Я не знаю…
— А как же вам удается — четыреста работ? Это ведь, наверное, сумасшедшие деньги?
— Вы думаете? Ну, это, знаете ли, как смотреть. Сколько бы, например, стоили четыреста работ Репина? Правильно, столько же, сколько и одна, за них нельзя заплатить, они бесценны. А сколько я плачу за работы одной из самых талантливых его учениц, Глаголевой-Ульяновой, вы знаете? Пустяки, как за любую другую. И получается, что я беру их даром. Но вы, конечно, спросили не об этом, вы спросили, откуда я беру деньги. И если смотреть с обычной нашей человеческой точки зрения, то деньги огромные, даже думать страшно. Так вот, представьте себе, мне их дают! И обком меня очень поддерживает. И новое здание обещают построить. Это огромное преимущество моей жизни — там. Меня знают и доверяют мне. И я стараюсь никого не обмануть и не подвести. Вот Елизавета Алексеевна была в музее, видела. По-моему, что-то у нас получается, правда? Вы согласны?