— Мама! Но я же еще не женюсь!
— А вот тогда, мой милый, изволь вести себя прилично, не давать ей преждевременных надежд. Мало ли что может измениться за эти годы?
— Но я же не хочу, — хрипло сказал Рома и встал, — я не хочу, чтобы что-нибудь изменилось! Это не она, это я надеюсь!
— Ах вот как! — протянула мама, медленно качая седой головой. Она подошла к Роману, притянула его к себе, повернула ладонями его большое серьезное лицо. — Вот как обстоят дела, сынок?
— Да, вот так, — сказал Роман.
Он высвободился из ее рук, взял сигарету трясущимися пальцами, неумело закурил.
— Зачем ты куришь? Перестань, — рассеянно сказала мать.
— Извини. — Он поперхнулся и стал махать рукой, разгоняя дым, но сигареты не положил.
Мама все глядела на него искоса, испуганно и отчужденно, она хотела еще что-то сказать, что-то важное и убедительное, но передумала и вышла из комнаты, осторожно притворив за собой дверь.
Роман снова погрузился в работу. За это время он написал две статьи и отправил их в центральные журналы. Шеф долго держал статьи, цеплялся к каждому слову, придирался и правил, но Роман видел, что статьи ему понравились, даже очень понравились, и он просто заново и гораздо серьезнее, чем раньше, присматривается к нему. Та мысль, с которой Роман возился последнее время, начинала проступать как новая идея и, возможно даже, новое направление в его исследованиях. Это уводило его в сторону чистой теории, но было захватывающе интересно и волновало перспективами, в которые страшно даже было верить. Будущее, то, что должно было случиться потом, было слишком прекрасно.
Глава 10
За высокими стенами казармы, за тяжелыми воротами, у которых расхаживал очередной стриженый часовой из новеньких, тоже бежало и бежало время, такое однообразное и незаметное для Жени Елисеева, что казалось — ничего и не изменилось вовсе. Но менялось многое. Недавние мальчики становились мужчинами, забывались шалости, проступали конфликты, назревали проблемы, которые надо было решать по-новому, жестко и бескомпромиссно. Скоро уже должны были присваивать им звания и рассылать по гарнизонам во все концы страны. В последний раз в курсантской своей жизни ехал Женя в отпуск к родителям.
И теперь уже смешным и маленьким казался ему родной городок, и знакомый овраг смущал его своей трогательной неуместностью и щемящей запущенной красотой, и домик стоял на своем месте, и рядом с ним тот же старый тополь со скворечней, та же изгородь уползала вниз, и вдруг подумалось Жене, что, может быть, он навсегда сросся с косогором, этот дом, всегда был здесь и всегда будет. Женя стоял у калитки на зеленой неезженой улице, пытаясь справиться с волнением, которое нахлынуло на него не оттого вовсе, что приехал он домой, а оттого, что понял вдруг, как близка разлука, как скоро станет этот вечный домик далекой неразличимой точкой его воспоминаний, как огромен мир, в который он скоро должен уйти. Он очнулся и толкнул калитку, поднялся на глухое крыльцо, отворил дверь.
— Смотри-ка, Женька! — сказал отец и качнулся ему навстречу. Он был пьян.
— Что это ты спозаранку? — сердито нахмурился Женя и слегка отстранил отца от себя. — А мать где?
— Да вот же я, сынок! Родную мать не заметил?
Она и правда стояла рядом, тихая, маленькая, постаревшая, темные круги под глазами, жесткие складки у рта, на лбу — вот оно, время.
— Знаешь, Женя, — сказала мама, приникая к нему, — а мы ведь бабушку вчера схоронили, вот какие дела.
— Не дождалась она тебя, — язык у отца заплетался, тяжелел, — все говорила: «Приедет мой охвицерик, внучок мой Женичка, я его ростила…» А ты не ехал все, — добавил он с упреком.
Женя насупился: а он и не знал об этом и так плохо, так случайно помнил бабушку, он только и помнил в деревне, что своего дружка Ваську Новского. А бабушка-то, оказывается, его растила, и правда, наверное, так оно и было. Сколько же нужно всего человеку, чтобы вырасти, сколько людей, и вещей, и событий, что он их и охватить-то не может. Он ничего не чувствовал, только печаль да легкую обиду, что вот он приехал домой, подтянутый, крепкий, взрослый, а его вроде никто и не заметил, не до того им было, а он не мог разделить их горя. Вот что значило быть взрослым, они уже жили каждый в своем, каждый сам по себе. Но и это была только половина правды.
Мать накрывала на стол. Женя смотрел задумчиво, как она двигалась по комнате, как летали ее руки, как, потянувшись, открывала она дверцы буфета, и самого себя словно видел он со стороны, как он смотрит, как вешает китель на спинку стула, — в этом была их связь, в общей памяти на все эти мелочи, известные только им и только для них важные. Вот что значит быть дома. Но где он будет скоро — его дом? Куда его пошлют, с кем разделит он свою судьбу, с кем заведет свой, новый счет домашних мелочей, которые будут потом держать в памяти его дети? А будут ли его дети помнить и любить его мать? Или даже не заметят ее смерти, так же как он не почувствовал смерти своей бабушки… Такая странная начиналась жизнь.
И отпуск получался неудачный. Женя валялся дома, скучал, видеть никого не хотелось. Иногда он остро жалел, что не поехал вместо всего этого в Москву, к Тане. Но неписаный солдатский закон требовал в отпуск являться домой, и он знал, что это правильно, то, что он приехал сюда. Пока… пока это еще его дом.
Мать тоже мучилась, занятая какими-то своими заботами, они о чем-то тихо и много говорили между собой с отцом, и только перед самым отъездом узнал Женя, что и для родителей его наступал в жизни перелом.
— Вот что мы надумали, сыночек, — сказала мама, подсаживаясь к Жене на диван, — а ты послушай и скажи свое мнение. В деревне сейчас полегче стало, хотим мы туда подаваться на старость насовсем. Отец твой так хочет, и я не против. Что ты нам на это скажешь?
— Я-то? — удивился Женя. — Чего ж я скажу? Езжайте, раз решили.
— Значит, твоих возражений не будет?
— А чего же мне возражать? Все равно я уеду скоро.
— Вот и я думаю. Зачем тебе дом-то? Продадим да поедем.
— Продадите дом? — Женя сглотнул, сердце его неожиданно сжалось такой отчаянной болью, что стало ему душно. Так вот к чему были все эти странные грустные мысли, он предчувствовал разлуку, он ощущал ее в воздухе, он ею дышал. Снова увидел он себя стоящим у калитки на зеленой травянистой улице. Значит, скоро в вечном домике на склоне оврага будут жить другие люди. И черемухи, ивы, и липы, и тополь со скворечней, и весь городок — все будет уже чужое, навсегда!
— Ну что ж, — сказал он, помолчав, — вам виднее, как лучше.
— Нам-то иначе никак не поднять хозяйство, — сказала мама, — дом-то у бабушки совсем плохой, того гляди свалится, крышу надо перекрывать, двор прогнил.
Отец молчал, он был совсем трезвый, взвинченный и все ходил, ходил по комнате, останавливался у окна, поворачивался, снова ходил и вдруг сказал хрипло:
— Ты уж прости нас, Женька.
А мать заплакала.
— Да что ты, батя, — принужденно улыбнулся ему Женя, — ваше же все, мне ничего не надо. Уеду к месту назначения — все равно женюсь, обзаводиться мне нечего, у нашего брата жизнь казенная.
— Женишься? Смотри! Что ж, и невеста есть? — грустно спросил отец.
— Есть, — пожал плечами Женя и достал из чемодана Танину карточку.
— А матери-то ни полсловечка, — упрекнула мама.
Они осторожно брали карточку, осторожно передавали другу другу.
— Издалека? — спрашивала мама.
— Нет, она в Москве живет.
— Вона! Где ж ты с нею познакомился-то?
— Да так вышло, — замялся Женя.
— Молоденькая. Ну вот и ладно, будете детишек к нам присылать на молочко парное.
Женя слушал, странно это было, он ведь никогда об этом не думал, а сейчас вдруг решил — правильно, так все и будет. Чего ж еще-то ждать? Надо строить свою жизнь. Нельзя человеку без этого, пора.
Он уезжал из отпуска на два дня раньше, не дотерпел. Отец договорился с соседом-шофером, который гнал грузовик в областной центр.