— Ну как? — спросил Феликс и ревниво посмотрел на Елисеева.
— Даже не знаю, что тебе сказать. Одно мне ясно: к вам я работать не пойду. Нет, ты не обижайся, пожалуйста, я совсем не в том смысле. Просто еще раз убедился, что мы занимаемся совершенно разными, непохожими друг на друга, делами. Уйти сюда — значит никогда не вернуться, так же как и ты никогда уже не сможешь прийти в клинику. Ведь не сможешь? Тебе бы скучно было у нас. А я, ты только правильно меня пойми, я бы в свое отделение тебя не пустил. Я все видел и оценил, ты прекрасно шьешь сосуды и вообще — хирург. Но, знаешь, эксперимент развращает. Вы же не видите, кого вы шьете. Вы не чувствуете никакой ответственности. И вы правы, какая ответственность перед собакой? Но беда в том, что ты можешь спутаться, забыть однажды, что там, в большой операционной, перед тобой лежит не собака, а одушевленное тело.
— Не понимаю. А какая тебе, в сущности, разница? Важно, чтобы я классно соперировал, и когда мы начнем пересаживать печень людям, вы не будете такие разборчивые, потому что это буду уметь только я!
— И прекрасно. Честь тебе и хвала! Можешь выдвинуться хоть на Нобелевскую премию. Но работать с людьми тебе уже нельзя. Мы если и рискуем, то ради больного, а ты — для науки. Потому что твой научный интерес для тебя во сто раз дороже пациента. Надо законом отделить науку от клиники!
— Вот как? Что-то ты стал слишком умничать, Женечка. А я и не знал, что ты такой ортодокс. С виду нормальный парень. Ну, смотри. Как говорится, была бы честь предложена, а вообще-то на тебе свет клином не сошелся. — Феликс нервно засмеялся. — И все-таки нюх у меня есть! Мне именно такой зануда, как ты, и нужен был, чтобы навести в операционной порядок. Больше-то ты все равно ни на что не годишься. Для науки надо иметь побольше широты.
— Вот мы и поладили, — сердито сказал Елисеев. — Каждому свое.
Ему было досадно, что вот не сумел он свои важные и очень серьезные мысли довести до Феликса так, чтобы тот понял его и не обиделся. Потому что ведь не в личных обидах здесь было дело, а в чем-то гораздо более принципиальном. Чем выше были научные достижения в медицине, тем меньше помнили и говорили о ее предназначении, о том, ради чего все это делается. Медицина становилась постепенно чуть ли не отвлеченной наукой, то есть переставала быть медициной, потому что эти две вещи взаимно исключаются. И он, Елисеев, для которого смысл его работы был именно во врачевании, оказывался чуть ли не ретроградом. Какой выход был из этого, он и сам не знал. Ведь нужна же, нужна была эта чертова наука! Если бы она бралась однажды с потолка, без жертв, а главное — без падения требований к себе! Неужели вся беда только в том, что наука оплачивается лучше медицины и потому все самые лучшие, самые предприимчивые умы устремляются туда? Нет, конечно же нет, наука несет в себе множество других соблазнов. Она дает свободу, развязывает руки, позволяет задавать природе захватывающе интересные вопросы. Конечно, лечением, чистой клиникой занимаются только такие упрямые дурни, как он. Ему нелегко будет с его докторской. Неужели Феликс прав?
Но это был, конечно, риторический вопрос. Ни за какие деньги не расстался бы Елисеев с тем, что имел и что до сих пор считал своим призванием. Что ж, пусть они считают его кем хотят. Но он тоже, как и Лиза, не приемлет новаторства, его предназначение — хранить традицию, и, может быть, где-нибудь на полдороге между ним и Феликсом возникнет и будет расти новая медицина. Он от всей души хотел, не ради себя, а ради страждущего человечества, чтобы этот монстр вырос все-таки поближе к нему. Эта сумасшедшая эра искусственных органов, пересадок и выращивания гомункулов в банках пугала его, как Лизу пугало звездное небо, своим презрением к человеческой жизни. Наверное, они оба слишком поздно родились. Или, наоборот, для того только и нужны, чтобы спасти то, что еще можно спасти, чтобы сохранить человека как биологический вид. Но, к сожалению, медицина вообще не очень-то подходила для этой благородной цели, потому что в принципе была грубым вмешательством в природу. И он уже знал, знал ее грехи. Довольно будет одного только лечения больных с врожденными пороками, которые расплывались в потомстве все большим количеством уродств. В природе такие больные обязаны были умереть. Их нельзя было лечить… и нельзя не лечить. Господи! Что же надо делать человеку, чтобы быть человеком?! Наверное, этого не знает никто.
Но так или иначе, рассорившись с Феликсом, Елисеев покончил с соблазном и мог продолжать теперь жить и работать дальше. В Москве была великолепная осень с дождями, ветрами и пасмурным небом, с царственной расцветкой парков и тревожными стайками диких уток, дружно качающихся на серой ряби Москвы-реки. И воздух был огромен и прохладен и нес в себе память о тех безграничных просторах, над которыми летел, прежде чем попал в этот прекрасный каменный город. И, вдыхая его, Елисеев еще раз с радостью и облегчением убеждался в ничтожности своих деяний. Мир, слава богу, был слишком велик, чтобы заметить, что они все тут натворили.
Глава 16
На работе у Лизы все медленно, но верно шло к полной смене декораций. Вместо Галины Алексеевны в лаборатории появился безукоризненно причесанный молодой человек в вельветовом костюме, который носил цветные рубашки, набор ручек в наружном кармане пиджака и калькулятор в руках. Иногда он присаживался за стол, рассеянно проводил какие-то торопливые расчеты, потом вскакивал и летел в кабинет Светланы Ивановны, где проводил большую часть времени, или вообще исчезал в неизвестном направлении. С женщинами он общался вежливо и мимолетно, явно не принимая их за реально существующие фигуры. Дела он не знал, и считать ему тоже было совершенно нечего, кроме будущей зарплаты, поэтому на его равнодушие распадающийся коллектив ответил бы полной взаимностью, если бы вслед за первым молодым человеком не появился второй, точно такой же, только в джинсовом костюме, словно на каком-то современном производстве их снимали с конвейера, но при этом следили за разнообразием отделки.
— Еще один — и наступит конец света, — задумчиво говорила Люся Зубарева. — Если мы сами не уйдем, то нас все равно выгонят.
— Никто нас не выгонит, работать-то ведь кто-то все-таки должен. Пускай они там делают что хотят, а мы не будем поддаваться, старый конь борозды не портит, правда, девочки?
Но тут выяснилось, что разрушения продолжаются: на этот раз уходила Лидочка Овсянникова. Ее давно звала к себе Галина Алексеевна, и вот теперь она решилась. Лидочка Овсянникова занимала в коллективе какое-то особое место, она была всеобщей любимицей и баловнем, что-то вроде младшего ребенка в семье. Лидочка была маленькая, когда-то, наверное, миловидная, а теперь давно поблекшая женщина, которая всегда, сколько ее помнила Лиза, а наверное, и задолго до нее, находилась накануне замужества. Все знали о ее пылких и настойчивых поклонниках, которые постоянно как бы чего-то домогались от нее, а она все откладывала, выжидала, выбирала из них лучшего. Время от времени действительно какие-то грубые голоса подзывали Лидочку к телефону, и она часами мусолила трубку, кокетничая и произнося неясные междометия. При этом она широко раскрывала глаза и хлопала ресницами, но лицо у нее было прорезано не по возрасту глубокими сухими морщинками, а дряблая серая шейка повязана была пестрым шарфиком или бантом. Проходили годы, и ровно никаких перемен не наступало в ее жизни, мифические женихи продолжали меняться, звонки делались все реже, а Лидочка как будто ничего не замечала, по привычке разыгрывала из себя резвого ребенка. И насмешливые, быстрые на резкое слово женщины почему-то жалели ее, делали вид, что верят и тоже ничего не замечают. Может быть, это было бы понятнее, если бы Лидочка была добрым, милым, веселым человеком, но ничего подобного не было. Она была зла, капризна, мстительна, необязательна, опаздывала чаще всех и чаще всех болела — тоже мифическими мигренями. А ей прощали все и вели себя с нею так, как будто была она пусть немного взбалмошным, но все равно любимым ребенком. И происходило это все потому, что, не умея смириться со своей жизнью, Лидочка жила на последнем пределе отчаяния, на пределе, за которым могло случиться все, и старухи, которые мужественно приняли каждая свою судьбу и знали цену лиху, жалели ее так, как не жалели никого. Вне этой дурацкой игры да еще работы, которую Лидочка любила, была она совершенно несчастна и беспомощна, и они долгие годы терпеливо играли с ней. И вот теперь Лидочка уходила к Галине Алексеевне, одной из главных своих опекунш, хотя не такая уж большая была между ними разница в возрасте и, в сущности, давно были они подругами, обе одинокие и никому больше не нужные.