«Милый Шуринька,
— с трудом прочитала она высокие округлые изящные буковки, писанные еще старым пером, с нажимом, —
если бы ты знал, как мне досадно, что из-за этой глупой болезни я не смогла поехать с тобой. Мне без тебя очень тоскливо, и никакие дела не идут на ум. Только тем я и утешаюсь, что тебе с твоим огромным талантом надо работать, не пропускать же из-за меня такой великолепный сезон! За меня не волнуйся, я иду на поправку. Ромочка тоже здоров, так что работай спокойно. Я так верю в тебя. Одно только мучает меня, родной, — нам никогда нельзя разлучаться!!!»
В письме так и стояло — три восклицательных знака. Дальше было опять про любовь, и Лиза не смогла читать это удивительное объяснение мертвых влюбленных, чувства которых таким странным образом пережили их на годы. Бедная Мария Николаевна! Она так верила в талант своего мужа, но надеждам ее не суждено было сбыться: он умер скромно, в полной безвестности, и его полотна зря пылились теперь в Лизиной гостиной. Лиза положила листок в конверт, перебирала фотографии и снова увидела их всех воочию. Вот молоденькая Мария Николаевна в длинном мешковатом белом платье с оборками стоит рядом со смеющимся высоким Александром Васильевичем. Над ними большой полосатый зонт, а возле ноги Александра Васильевича в высокой траве сидит и смотрит в объектив прекрасная охотничья собака. Даже на фотографии видно, как лоснится ее длинная шерсть. Когда же это было? Лиза никогда не слышала про собаку. На следующей фотографии они были на море, в Крыму, сзади виднелись скалы. Они были в нелепых пляжных костюмах и жмурились от солнца. На обороте было написано: «Гурзуф, 36 год». Дальше лежала целая серия фотографий на картоне, где они были сняты в разных позах: в креслах, рядом с креслом, в профиль и в фас, и крупно, одни только лица, но везде — вместе. Каким же ужасом, наверное, была для Марии Николаевны вся ее последующая жизнь — без Шуриньки, а потом и без Ромы!
С Ромой была у них только одна общая фотография. Они стояли втроем на террасе какой-то дачи. Листва плакучей березы, свешиваясь, почти заслоняла лицо Александра Васильевича, зато Рома, который стоял между ними посередине, виден был прекрасно, молодой, улыбающийся, с густыми, пышно приподнятыми над широким лбом волосами, с коротким тупым носом и крупным подбородком. Лиза смотрела на него и не верила, что прошло столько лет. Ведь это было совсем недавно, она так ясно, так хорошо помнила его таким! И вдруг поняла, что это Таруса. Она прекрасно знала и эту дачу, и эту террасу, она жила совсем рядом, даже угол их дома угадывался за деревьями на карточке. А там, дальше, внизу, была Ока. Лиза осторожно взяла фотографию и отложила ее отдельно. За ней лежала еще одна, последняя. И на этой последней — коричневой, добротной — фотографии сидел, подвернув под себя ногу, толстый, надутый, едва узнаваемый мальчик лет десяти в белой рубашке с большим бантом, коротких штанишках и чулках, пристегнутых резинками. Пухлые руки его с длинными, не по возрасту изящными пальцами вяло лежали на клавиатуре рояля. И только один этот рояль Лиза узнавала, вот он, облупившийся и потрепанный, все так же стоял сейчас рядом. Рома же был незнаком и таинствен, почти так же таинствен, как стал он потом, однажды исчезнув навсегда, словно растворившись в воздухе. Как произошел этот переход от неведомого прошлого к непостижимому исчезновению — этого не дано было ей узнать, но одна только мысль об этом, одна только попытка проникнуть обдавала ее ужасом и холодом. Неужели ничего она не забыла? Все так же рядом стоял с ней этот волнующий трагический образ, с его отрешенностью, с его безнадежной, непонятой любовью и роковым уходом. Но в то же время, в ту же самую безумную случайную минуту, существовал ведь и Рома — улыбающийся веселый юноша и толстый мальчик с угрюмым и сонным взглядом, любимый, самый близкий на свете человек, которому ничего не успела она объяснить, но которого всегда, все эти долгие годы, носила в себе и не забывала, полюбив другого. Все было перепутано, перемешано во времени: его молодые влюбленные родители и их мертвый сын, толстый мальчик и парализованная Мария Николаевна, скребущая рукой по полу, здесь, рядом, возле ее ног. И она, Лиза, постаревшая и поблекшая, неудачливая жена и бездарная мать, которая выхватила из жизни этой незнакомой ей семьи краткий несчастливый отрезок и все им перепутала, все сломала. Чего же стоит ее жизнь, что она есть — неудача, преступление или так, случайное завихрение времени и материи?
Лиза оторвалась от фотографий, вздохнула, растерла руками застывшее, словно на холоде, лицо. Что же делать? Все это прошло, миновало, миновало вместе с ее молодостью. Она тоже внесла свою плату.
Она взглянула на часы и вдруг испугалась. Уроки у Оленьки кончились десять минут назад, она опоздала, опять погрузилась в глупые, беспочвенные мечты и забыла про реальную жизнь. Не попадая в рукава, торопясь и нервничая, натягивала она платье, схватила сумочку и побежала по улице.
Олю она встретила на углу, лохматую, перепачканную, в расстегнутом пальто. Она хотела сказать что-то, но сдержалась. Оля жмурилась на ярком солнце, лямки новенького ранца волочились за ней по пыли.
— Зачем ты пришла? Я дорогу знаю.
Войдя в квартиру и уронив пальто на пол, Оля первым делом влетела в столовую и запустила руки в разложенные на столе бумаги.
— Ой, мама, кто это?
— Пожалуйста, ничего не трогай!
— Я не трогаю, а просто спрашиваю.
— Ты их все равно не знаешь… Это мои дальние, дальние родственники. Они все умерли, давно, еще до твоего рождения.
— А, до моего рождения? Тогда это неинтересно. — Она разом остыла и отвернулась.
Лиза осторожно и с облегчением выдохнула. Оля ничего не знала о ее прежней жизни. Она собрала бумаги в папку, аккуратно перевязала тесемкой и унесла к себе, прижимая к груди. Она знала, что со временем обязательно прочитает все эти письма, будет вглядываться в каждую стершуюся буковку, разберет каждую строчку, и не только разберет — будет думать о них на досуге, стараясь проникнуть в то позабытое время. Зачем? Это почти невозможно было выразить и объяснить. Завершенность, непоправимость прошлого обладала какой-то магической притягательной силой. Прошлое было словно роман, давно затерянный или разорванный по листам. А этот именно роман Лиза когда-то читала, легкомысленно и небрежно пролистала, пропуская длинноты и скучные места, и сейчас находить и вспоминать пропуски, мысленно восстанавливать продолжения и завершения судеб, составлять разорванные половинки стершихся страниц — во всем этом находила она сладкую изнурительную муку, больше похожую на блаженство. Ей хорошо и удивительно было там, в этом почти уже нереальном прошлом, как во сне про папу, живущего в сером доме со стрельчатыми окнами, как в мечтах о бессмертии или о пришельцах из космоса. Жизнь, уже совершившаяся и освобожденная от страданий давно исчезнувших ее героев, действительно становилась прекрасной и завлекательной, как роман.
* * *
Зимой в Москву приехал Троицкий. Ира давно писала об этом Лизе, сообщала, что Троицкий обязательно позвонит и зайдет передать от нее живой привет, а главное — посмотреть картины Александра Васильевича, о которых Ирина ему рассказывала. Он оказался именно таким, как представляла себе Лиза по рассказам Ирины, — тоненьким, субтильным, резким и застенчивым одновременно. На улице стояли страшные крещенские морозы, а он протиснулся в дверь в мешковатом драповом пальто и каракулевой папахе, надетой поперек и натянутой на уши. К тому же в авоське он тащил две обледеневшие дыни.
— Их надо немедленно есть, — первым делом сказал он, — боюсь, они замерзли…
— А вы? Вы не замерзли в таком легкомысленном пальтишке?
— Нет! Мне очень хорошо. Здравствуйте. Я о вас очень много слышал… собственно, слушаю целыми днями.
— Мне это очень приятно, Глеб Владиславович. Ну, а это мой муж, Евгений Иванович, это — дочка, Оля, она у нас уже школьница. Раздевайтесь, пожалуйста, проходите.