И против Камала Лиза совершенно ничего не имела, по-видимому, он прекрасный человек и умница. В сущности, она не признавала в нем только одного — его упорного неприятия той схемы мира, которую она считала единственно возможной. Все, что противоречит этой системе, — ошибка. Или… или ошибается весь мир, и одна только Ира шагает в ногу?
Лиза оглянулась на мужа. Теперь он слушал Камала серьезно, повернув к нему напряженное, внимательное лицо и подперев голову рукой. И вдруг подумала Лиза, что Женя, в сущности, тоже неисправимый провинциал, он так и не научился находить особый пикантный вкус неповторимой столичной жизни, да и знал ли он вообще, что это такое, догадывался ли о существовании таких материй или отметал все чохом как нелепое мещанство, архаизм, бабьи выдумки? Одна была разница между ним и Камалом, он-то, Женя, поступил нормально, он стремился и приехал в Москву, он двигался в общем потоке, а Камал держался, держался за свое.
Лиза подцепила вилкой кусочек лососины, одиноко лежавший у нее на тарелке, и попыталась вернуться на банкет, в шумный зал ресторана «Прага». Здесь все еще говорили речи, прославляющие Сергея Степановича, но чувствовалось, что ораторы начинали уже повторяться, да их и не слушали больше, гости говорили и смеялись вразнобой, официанты разносили горячее. Сергей Степанович был уже навеселе и все время пытался что-то сказать, а раскрасневшаяся мама удерживала его, что-то нашептывая ему на ухо. Словом, пир был в разгаре. В соседнем зале гремела музыка, и гости то и дело вставали, чтобы немного размяться и потанцевать.
— Подумать только, — вдруг сказала Ира, — они с мамой вместе уже четырнадцатый год…
— Неужели так много? Какие же мы стали… старые!
— Да, конечно. В сущности, люди становятся старыми в тот день, когда начинают чувствовать родителей своими детьми. Так что, наверное, ты права, Лиза.
И Лиза вздрогнула, потому что впервые сейчас сестра изменила ее старому детскому имени, назвала не Ветой, а Лизой. И это был ответ на вставшее между ними отчуждение, она не стала ни притворяться, ни лгать, ни даже замалчивать того, что происходило, она просто поставила точку на детстве, отодвинула его, отныне и навсегда прошлое уходило назад.
— А ты? — тихо спросила Лиза. — Ты совсем уже привыкла там? Все хорошо?
— Нет, Лиза, у меня, наоборот, все очень плохо, даже еще хуже, чем плохо. У меня настоящая беда, потому что дорогой мой шеф товарищ Синицын закрыл экспедицию, совсем. Ты понимаешь — он закончил, перебирается куда-то в Крым, будет изучать греческие поселения. У него какие-то планы с космической разведкой древностей с помощью спутников. А моя-то жизнь продолжается! Что я буду теперь делать — без работы? Ты и представить себе не можешь, чем была для меня эта работа, в ней был весь смысл моего пребывания там, я ею жила. А теперь? Для чего я нужна? Что мне там делать, да и какой им с меня толк? Я в обузу превращаюсь, ты понимаешь?
— Что за ерунда! Да какая еще обуза, ты что выдумала? Найдешь себе работу…
— Да не в этом дело, Лиза. Я не о способе зарабатывать деньги говорю, я о форме существования, о смысле своей жизни, я по призванию работала, понимаешь? А Нукус — это не Москва, там других археологов сейчас нет. Да и к кому пойдешь после Синицына? Я у него там, конечно, мелкая сошка была, но он-то гигант, и я с ним возносилась. А теперь все, конец, распустили нас…
— Что же теперь делать. Пойдешь в музей, к своему любимому Троицкому.
— Думаешь, это легко — на старости лет переучиваться, все начинать сначала? Обидно все это и страшно — ни профессии, ни родной земли под ногами. Начну вспоминать — вся обольюсь слезами, а подумать о возвращении — нет, это ведь одни мечты, поздно уже. И все равно иногда, знаешь, размечтаюсь — и начинает казаться, что даже этого хочется: попробовать все сначала, словно заново родиться… Люблю рубить сплеча, жечь корабли, переходить рубиконы и заниматься всякими такими делами. А что мне плохо — так что ж, сама себе выбирала такую судьбу.
— Но ведь можно ее и повернуть?
— Не получится. Знаешь, ехала сюда и всей душой надеялась уговорить Камала остаться, даже ссорилась с ним, а вот говорю сейчас с тобой и сама понимаю — ерунда все это, несерьезно. Да и сама я этого уже не хочу, поздно. Я уже далеко ушла вперед.
— А не назад ли, Ира?
— Нет, не назад. Я об этом много думала. Дело ведь не в месте, не в том, что республика — это не Москва, дело во мне самой. А я сама выросла, я отошла от вашего стереотипа, сделала самостоятельный шаг, у меня есть цель в жизни, была цель, но это все равно, потому что цель эта связана с судьбой республики, и сейчас на мне остался долг и желание этот долг выполнить. Этому я научилась у Камала, и это поднимает меня, делает мое существование осмысленным, высоким. Можешь ты сказать то же самое о себе? Да нет, Лиза, я тебя ни в чем не упрекаю, ты ничего такого и не можешь — здесь ты в толпе, ты как все, что от тебя зависит? А я уже хлебнула простора, воли! Понимаешь, при всем восточном женском бесправии, именно там, в маленькой республике, я — личность. А ведь ты меня взялась жалеть, я видела. Ведь жалела же, верно? Что живу в тмутаракани, что муж у меня узкоглазый, и ребенок не чета твоему, думала ведь так, правда? Ну что ты прячешь глаза? Ты на меня смотри. Это ведь все такая ерунда!
С банкета они выходили все вместе, не спеша, по ночному осеннему Арбату, сыро было, блестели огни, ветер задувал в спину, подгоняя шаг. Камал шутил, смеялся, гибко наклоняясь к невысокому Жене. И с удивлением слушала Лиза его точную, чистую горячую речь — об отступлении моря, о кораблях, застрявших в песках, и о древнем городе, найденном на морском дне под Усть-Уртом. Женя ежился, поднимая плечи: он был без шапки. И все перепуталось, перемешалось. О чем они говорили сейчас с Ирой, что их тревожило? Все пустяки. Мир такой прекрасный, стоит только чуть-чуть прищурить глаза, чуть-чуть убавить трезвости. Зачем же мучить себя неразрешимыми вопросами?
* * *
Зима в Нукусе выдалась ветреная, крутая, но весна, едва начавшись, разом перевернула песочные часы, время потекло уже другое, полное солнца, синевы, цветения. Цвела пустыня, цвели молодые, недавно посаженные в плоском городе деревья, хилые из-за солончаков, на деревьях вспархивали и щебетали птицы, сверкала мраморная крошка, которой начали облицовывать центр города.
В апреле Ира родила дочку и назвала ее Катей, Кутькой. Кутька получилась крупная, спокойная, толстая, и Ирина была счастлива, что теперь их будет две женщины в семье. Она вообще была счастлива, что-то переменилось в ней, все воспринималось и чувствовалось по-новому, радостно и просто.
Она шла по весенней улице, по солнечной стороне и катила перед собой коляску, в которой спала Кутька, рядом шагал веселый Ромка, вертя головой во все стороны, то отставая, то забегая вперед, а кругом шевелился город, жил своей жизнью: женщины в черных платках с яркими узорами и золотыми блестками входили и выходили из магазинов; мальчишки, отчаянно звеня, крутили педали велосипедов, машины проносились мимо, шли степенные старики в халатах, протрусил осел, запряженный в тележку, на которой сидела, болтая ногами, целая пестрая куча ребятишек, на углу у лотка стояла очередь за свежей рыбой. Ирина тоже на мгновение загорелась — купить рыбы, такая она была розовая, тяжелая, влажная, так жирно поблескивала в авоське у женщины, что отошла сейчас от лотка и держала покупку с напряжением в оттопыренной короткой руке, чтобы не запачкать ярко-синего цветастого платья. Но и терпения стоять в очереди не было, и Ирина, не замедлив шага, прошествовала мимо, подставляя лицо солнцу. И было ей так хорошо! Ей нравился этот город, он был теперь не только привычный, свой, он был красивый. И весна была такая яркая, горячая, сверкающая. И избыток свободы оттого, что больше нигде она не работала и ни к чему не была привязана, все то, что так пугало и угнетало ее еще недавно, — все это сейчас волновало и пьянило как вино. Этот город, Азия, солнце — все было как в волшебном сне, как в забытом кино про багдадского вора, которое она видела в детстве.