— Я-то согласна, только как мы будем-то одни? А вдруг он заболеет или вопросы какие будут, как же мы без тебя-то, Женя? Мы без тебя никак…
Этому не было конца. Елисеев поднялся, он слышал, как за дверью возилась и пыхтела теща.
— Таня, мне нужно от тебя официальное согласие на развод, подпись, ты понимаешь?
Таня мелко кивала, за дверью завозились, застонали громче, и, словно услышав поддержку, она вдруг пронзительно, незнакомо закричала:
— Это все Логачева, я знаю, это она! Она тебя погубит, Женечка! От нее все несчастья!
Теперь тесть и теща, уже не скрываясь, маячили за приоткрытой дверью, он протискивался мико них, торопясь ошеломить их напором, не дать вступить в перепалку, но было поздно, они уже преградили ему путь, и все началось по новой: вопли, слезы, взаимные оскорбления… Это было ужасно, но он с самого начала был осужден через это пройти. Такая уж была цена его детским ошибкам. Слушая их крики, рев Юрки, глядя на их шумное мелькание по тесной чужой комнате, он вдруг отключился, словно это диковинные тени давно забытых времен кружились перед ним, и какофония их звуков была ему непонятна. Он с новой немыслимой силой вновь ощутил в себе Лизу, тишину ее дома, умение решить все, даже самое трудное, улыбкой, кивком, взглядом. И он тоже, он тоже не имел права уподобляться этим.
«Не уподобляться, — повторил он себе твердо, — не уподобляться». Он наклонил голову и спокойно, как нож сквозь масло, прошел через свою прошлую жизнь, плотно закрыл за собой дверь и спустился по лестнице. Никто его не остановил, никто не сумел помешать.
Елисеев давно заметил — стоит взяться за дело, и вскоре оно само начинает двигать тебя, и не только тебя, но и самое время. Словно включается какое-то невидимое сцепление — и оказывается, что именно время и совершает начатое тобой дело, совершает его, но и само же в него превращается. Оглянешься назад и видишь — они уже неотделимы друг от друга, дело и время, которое ты ему посвятил.
Дела и события в этом году были самые разные: и добрые, приятные, и неприятные. Работа шла хорошо, учеба близилась к концу, впереди оставались одни только государственные экзамены. И тем более жалко было Елисееву превращать прекрасный год в Год Развода. Дело это тянулось, мучило его. И тогда он неожиданно придумал и решил устроить себе и Лизе приключение, которое неизвестно что ему принесет и потому вдруг взволновало его необыкновенно. Он задумал целое путешествие в последние зимние каникулы — поездку в родной город, а потом в деревню к родителям, с Лизой, с будущим сыном, с почти уже заработанным дипломом. Он тысячу лет там не был, а теперь вдруг страстно захотел увидеть их с нового круга своей жизни, пожалеть, обласкать, познакомить с ними Лизу. Он долго копил в себе, обкатывал и оттачивал эту мечту, даже рылся в книгах, пока наконец нашел то, что искал.
— Вот послушай, — сказал он вечером Лизе, — что я хочу тебе прочитать. Слушаешь?
Лиза наклонила голову, смотрела на него с новой, таинственной, не к нему обращенной улыбкой. Он начал читать:
— «Принято считать, что при интенсивности и новизне содержания время бежит, другими словами — такое содержание сокращает его, тогда как однообразие и пустота отяжеляют и задерживают его ход. Но это верно далеко не всегда. Большие, очень большие массы времени способны сокращать само время и пролетать с быстротой, сводящей его на нет. Наоборот, богатое и интересное содержание может сократить час и день и ускорить их, но такое содержание придает течению времени, взятому в крупных масштабах, широту, вес и значительность, и годы, богатые событиями, проходят гораздо медленнее, чем пустые, бедные, убогие; их как бы несет ветер, и они летят».
— Что это? Ты взялся за Манна?
— Подожди, подожди, сейчас… «То, что мы определяем словами „скука“, „время тянется“, — это скорее болезненная краткость времени в результате однообразия; большие периоды времени при постоянном однообразии съеживаются до вызывающих смертный ужас малых размеров: если один день как все, то и все как один; а при полном однообразии самая долгая жизнь ощущалась бы как совсем короткая и пролетела бы незаметно». — Он остановился, блестящими глазами глядя на Лизу. — Ты понимаешь, как важно понять все это, пока не поздно!
— Все я понимаю, Женя. Только ты мне, пожалуйста, лучше скажи: какое конкретное содержание ты во всем этом видишь? Я человек практичный.
— Это ты-то? Не смеши меня, Лизок! Практичный человек — это я. Но это вовсе не значит, что я голый практик, эмпирик, вовсе нет, я люблю подо всем видеть мощный фундамент теории. Практически это значит, что мы с тобой собираемся в путешествие, а теоретически…
— Подожди! Куда же мы поедем?
— Возьмем и совершим прекрасное путешествие во времени… знаешь, как на качелях — сначала назад, выражаясь поэтически, в город моего детства, потом еще глубже — в деревню, а там, я думаю, придется вернуться к реальности. Потому что мои родители, наверное, ужасно постарели. Представляешь, я не был у них девять лет…
— Девять лет! Как это возможно, Женя?
— Как видишь, возможно. Так получилось. Сам не знаю — как. Сейчас я тебе еще один кусок прочитаю, последний. Вот, слушай. «Шесть недель — это даже меньше, чем в неделе дней; но и этот вопрос бледнел перед другим: что же такое неделя? Небольшой кругооборот от понедельника до воскресенья, и потом опять, начиная с понедельника? Достаточно было непрерывно вопрошать о ценности и значении следующей, более мелкой, единицы, чтобы понять, какой ничтожный результат дает сумма этих единиц, простое сложение, ибо и само это действие являлось вместе с тем и очень сильным сокращением, сжатием, сведением на нет складываемых величин. Вопрос еще осложнялся, если дело доходило до крайне малых величин: ведь те шестьдесят секунд, помноженные на семь, которые проходили, когда человек держал во рту градусник, чтобы продолжить кривую своей температуры, были, напротив, весьма живучи и весомы, они расширялись прямо-таки до маленькой вечности, образовывали в высшей степени прочные пласты в призрачных порханиях большого времени…» Ну как? Призрачные порхания! Разве это не то, о чем мы постоянно думаем?
— Я думала, это касается только меня, теперь, когда я в таком положении… Ты не представляешь себе, как долго все это длится! И почему именно так задумано природой? Зачем это нужно? Наверное, все это очень важно, да? Женя, а рожать страшно? Я смогу выдержать боль?
Елисеев отложил книгу и взял ее руки в свои маленькие крепкие руки. Ему всегда нравился вид здоровой и желанной беременности, — наверное, ее красоту до конца может понимать только врач. А Лиза в этой роли была особенно прекрасна. Раньше ей все-таки не хватало чего-то самого главного, какой-то женской слабости, а теперь осанка стала еще прямее, так, что повороты головы на длинной шее стали похожи на медленные качания цветка, и руки ложились вдоль туловища удивительным округлым оберегающим движением, а лицо было все такое же чистое, с нежной, словно дымящейся, кожей. Только волосы у нее вдруг развились, исчезли куда-то легкие кудряшки на висках, и пряди лежали тяжело, потемневшие, почти темно-русые. Удивительно она была сейчас хороша.
— Ну так что, — сам пугаясь своего счастья, спросил Елисеев, — везу я тебя в деревню или не везу? Как ты решаешь?
И вот настал день, когда они вышли на незнакомой станции. Все здесь переменилось. Было утро. Тускло светились слабые желтые огни. Толкались люди. Они сошли по заснеженным ступенькам на темную вокзальную площадь. Сыро было, тепло. Елисеев нервничал, оглядывался, узнавал и не узнавал. Где-то здесь должна была быть остановка автобуса. Но куда им ехать, он и сам не знал. День, который им предстояло здесь провести, вдруг показался Елисееву таким большим, с этого смутного утра до самой ночи, что он засомневался, стоит ли искать здесь ночлег или, может быть, лучше сразу узнать, нет ли вечерних автобусов в деревню. Потом первая паника прошла, они взяли такси и поехали по городу. День голубел, светлел, раздвигался. Голый парк со старыми деревьями был заснеженный, таинственный и красивый.