Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Три года спустя Яна арестовали. Главной уликой в деле была фотография молодой женщины с штампом «Фото Атлас — Хожая, 17» и надписью на обороте синими чернилами: «Дорогому пану Яну с сердечной благодарностью за помощь — Эстер Зиммель. Warschau 11 апреля». Фраза эта, написанная по-немецки, возбудила подозрение тех, кто производил обыск в квартире на третьем этаже клиники на Садовой, тем более что кроме фотографии среди бумаг Яна обнаружили также письма на польском языке, подписанные «Александр Целинский» и отправленные в Петербург из немецкого города Гейдельберга. Следствие продолжалось две или три недели, после чего — как сообщила в одном из октябрьских номеров «Правда» — Яну и еще нескольким врачам предъявили обвинение. Было установлено, что они участвовали в разработке планов строительства туннеля под Ботническим заливом, через который в критический момент будущей войны немецкие войска, поддерживаемые японским десантом, должны были молниеносно добраться до пригородов Петербурга, бывшей российской столицы, недавно переименованной в Ленинград.

Те, кому удалось выйти из тюрьмы, не скрывая удивления, рассказывали, что в ходе следствия Ян признался во всем, в чем его обвиняли, хотя пыткам не подвергался. На вопросы он отвечал тихо, но отчетливо, не глядя на следователя, словно не имел отношения к тому, о чем говорил. Он также охотно излагал на бумаге «преступные» эпизоды своей биографии и красочно описывал грядущую войну на скованных морозом равнинах за Уралом. Исполнения приговора он дожидался в одной камере с академиком Борисевичем. По словам свидетелей, в последнюю ночь они вспоминали любопытные случаи из своей многолетней хирургической практики, а также рассуждали о том, насколько обоснованы — как выразился на рассвете Ян — надежды, что уже через несколько лет можно будет проводить операции на открытом сердце и смерть перестанет существовать.

Приговор был приведен в исполнение 12 мая в подвале в правом крыле тюрьмы. Надзиратель, который около пяти утра отвел Яна в бетонный подвал без окон, освещенный голой электрической лампочкой под низким потолком, приказал ему встать на колени на мокрый пол лицом к стене, а поскольку заключенный отказался исполнить приказ, вынужден был применить силу.

Как впоследствии выяснилось, «немку из Дерпта», чья деятельность причинила столько вреда, звали вовсе не Эстер Зиммель, а Эстер Зиммлер, однако прокурор Вышинский счел, что эта деталь не имеет существенного значения для дела, ибо следствие подтвердило вину обвиняемого во всей ее полноте.

В бывшей квартире Яна на Садовой, доставшейся семье академика Кузнецова, был обнаружен порванный пополам листок, исписанный чернильным карандашом. Листок этот попал к Игнатьеву, который несколько раз обращался к Яну за медицинскими советами и однажды, не зная, что случилось, зашел на Садовую, где застал уже новых жильцов. Рассказывая об этом в конторе на Злотой, Игнатьев вынул из бумажника разорванный листок и со странной улыбкой протянул отцу Александра. На листке были какие-то заметки, которые проводившие обыск на Садовой чекисты, вероятно, не посчитали нужным приобщить к делу.

«Не видеть. Не слышать. Не чувствовать. Закрыть глаза. Закрыть и не открывать. До конца. Но как крепко ни зажмуривайся, видеть ты не перестанешь. Всегда какое-то мелькание разноцветных линий. Воспоминания. Картины. Ты не перестаешь видеть, потому что ты есть. Потому что никогда не перестаешь быть.

Оттого я изо всех сил стараюсь себе представить, как будет, когда я на самом деле перестану быть.

Но душа слишком слаба, чтобы поверить в собственный конец. Она знает, что чувствовать будет всегда.

Так не потому ли меня не радует мысль, что когда-нибудь я, возможно, буду спасен?»

Отец Александра не знал, что делать с этим разорванным надвое, исписанным неровным почерком листком, и, минуту подержав в пальцах, вернул его Игнатьеву, который аккуратно, как тоненькую папиросную бумажку, сложил обе половинки и, не переставая странно улыбаться, спрятал в портмоне.

Сам Игнатьев по приезде в Варшаву поселился в особняке на Уяздовских Аллеях, который купил по случаю у Зальцмана. Мелерс завещал ему огромную сумму, лежавшую на счету в швейцарском банке, так что теперь он был богат и мог не беспокоиться о будущем. Он охотно захаживал на Новогродскую, где его принимали не только в память о советнике Мелерсе. Транспортная фирма, которую он основал, посредничала в торговле деревом между лесопилками на Волыни, верфями в Гамбурге и шахтами в Рурском угольном бассейне. Люди, помнившие Игнатьева по былым временам, встречая его в Саксонском саду, не могли оправиться от изумления. Он теперь носил костюмы из мягкой шерсти и легкие шляпы на манер английских джентльменов, которые, приезжая в Варшаву по делам, охотно вывозили из «восточной столицы» молоденьких жен, блещущих светлой славянской красотой. Писатели Чехович и Униловский навсегда запомнили седовласого белоэмигранта с Уяздовских Аллей, который носил на пальцах перстни из сибирского золота и щедро поддерживал молодых поэтов.

О советнике Мелерсе Игнатьев говорил немного.

Кажется, только раз — во время одного из приемов на Новогродской, когда вина было выпито больше обычного, — он рассказал, как сам выразился, заслуживающий внимания анекдот из жизни своего хозяина, хотя, с какими намерениями рассказал, осталось не очень понятным.

Речь шла о давно минувших годах, когда по салонам Петербурга разнеслась весть, будто советник Мелерс без памяти влюбился в венгерских цыган; одни, слыша такое, лишь пренебрежительно пожимали плечами, другие относили на счет его широко известных эксцентрических склонностей — что, впрочем, было не столь уж далеко от правды. Описания обрядов и образа жизни цыган, обнаруженные в записках, которые советник Мелерс составлял для Комиссии по безопасности, поражали своей красочностью не только чиновников министерства просвещения, но и сотрудников Имперской канцелярии.

Отправившись летом в очередное путешествие — так звучал рассказанный Игнатьевым анекдот, — юный Мелерс в каком-то из цыганских таборов на юге России познакомился с цыганкой из рода кэлдэрашей по имени Маруша и, придя в неподдельное восхищение от песен, которые девушка сама складывала, записал их, а затем издал за свой счет в одном из петербургских издательств. Прекрасно оформленный сборник был снабжен цыганско-русским словарем важнейших выражений, ибо Мелерс счел стихи настолько хорошими, что их стоило представить широкой публике и в оригинале, и в переводе, тем паче что это могло бы — такую он выразил надежду — умерить весьма распространенную в России неприязнь к цыганам. Он не ошибся: книга была с энтузиазмом принята петербургской публикой и критиками, а кое в каких салонах на берегах Невы даже выразили желание поближе познакомиться с таинственной сочинительницей «чудесной лирики российских степей».

Спустя несколько недель Марушу до полусмерти избили соплеменники за то, что она выдала тайну цыганского языка. Преследуемая сородичами, всеми отвергнутая, она вскоре обезумела и умерла в забвении. Мелерс до последних дней навещал ее в приюте св. Кирилла на Медном острове, приносил вино и хлеб, платил за уход, но она его уже не узнавала и даже однажды — чем чрезвычайно развеселила прочих больных — приняла за черта. После ее смерти советника якобы видели на улицах Петербурга, где он обходил один за другим книжные лавки, скупая, чтобы потом сжечь, весь тираж «чудесной лирики российской степи».

Ничего больше к этому рассказу Игнатьев не добавил.

Причины его молчания стали понятны несколько месяцев спустя. Одна варшавская газета начала печатать отрывки из только что изданной в Париже книги Федорова о «петербургских знаменитостях». Среди варшавских публикаций оказался фрагмент, посвященный советнику Мелерсу.

«…Его необычайные способности, — писал в своей книге Федоров о хозяине Игнатьева, — были замечены рано, хотя юный ум развивался весьма прихотливо. Отец мальчика — по прямой линии внук генерала Вильгельма Мелерса, которого пригласила из Штеттина в приволжские гарнизоны императрица Екатерина, — нанял хорошего гувернера, чтобы придать интересам сына более четкую направленность, однако, несмотря на все эти старания, юный Мелерс, по природе своей переменчивый и беспокойный, столь же горячо увлекался математическими упражнениями, сколь легко бросал их ради астрономии или теологии.

59
{"b":"546310","o":1}