«Степь желтая, Александр Чеславович, залитая солнцем, небо высокое, жаворонки летают над оврагами, а мы с табором едем и только свысока — потому как на возу сидим — на все это поглядываем. Андраш, молодой цыган, смуглый, как грузинский князь, вожжами потряхивает, кнутом стреляет. Сперва Желяево, потом Жирновск, Мелехово, имение Корсаковых, Троицкий монастырь… Город за городом, село за селом, земля благоухает, Россия красивая, солнечная, и что ни стоянка — в таборе новые лошади. “Иван Григорьевич, — говорит мне как-то Игнатьев, — отменных лошадей снова привезли”. Я приподнимаю холщовый верх повозки, дело было утром, смотрю, стоят три: гнедая, в яблоках и вороная — крепкие, откормленные, здоровый блеск в глазу, ну вылитые кобылы Фомича, нашего соседа. Игнатьев спрашивает: “Где же вы купили этих лошадок?” А Андраш ему в ответ: “На ярмарке, сударь”. Игнатьев мне тихонько: “Да ближайшая ярмарка отсюда в двадцати, а то и в тридцати верстах. С этим Андрашом надо держать ухо востро”. — “Брось, — говорю я ему, — мы здесь уже, почитай, свои”, а Андраш, ничего не понимая (потому как мы перешли на французский), берет у нас не чинясь черную бутылку вина и только зубы белоснежные скалит в улыбке, а при темной коже, при живых горящих глазах они так и сверкают!
Веселый был малый, мы даже вроде как подружились. Он нам мир показывает, мы его ни о чем не спрашиваем. Одежда у нас выгорела, лица пылью запорошило, прошла неделя, другая, третья, мы уже почти от него не отличаемся. Умываемся в ручье, из ведра поливаем друг другу спину, фыркаем, как разгоряченные кони, и благодарим Бога, что наделил здоровьем.
Хорошее время — такая молодость!
И тут однажды вечером слышу, как Игнатьев говорит Андрашу: “Не след вам лошадей красть. Навлечете на нас беду”. Андраш только потягивается: “Это ж не людей лошади, а скотов”. — “Да ты что несешь? Как это — не людей? Чушь порешь, а полиция загребет нас в кутузку”. Он упряжь поправляет, вороную похлопывает по холке: “Где там, в кутузку! Мир без краев, губернии большие, им нас не выследить!”
“Это кто же скоты?” — спрашивает его Игнатьев. “Да все, кто не цыгане”. — “И мы, выходит, тоже?” — Игнатьев аж задохнулся от негодования. Андраш в ответ смеется, цигарку с махрой сворачивает, глаза щурит — ни дать ни взять дрозд, что к черешне примеривается.
Потом подошел к концу июль, я и говорю Игнатьеву: “Собирайся. Пора возвращаться в Желяево”. А как красиво прощались! На воронежском тракте весь табор остановился, с повозок счастья-здоровья нам желают, потом в степь сворачивают, скрываются в облаке пыли. А ввечеру мы уже в Желяеве, светлая усадьба за деревьями, отец нас встречает, ужин, все радуются. После ужина идем в конюшню. “А где Раиса?” — спрашиваю, остановившись в воротах (так звали кобылу, на которой я любил ездить). Отец на это: “А ты не знаешь? Пропала на следующий день после того, как ты на цыганский воз уселся”. Игнатьев на меня поглядел и в смех. Я на него смотрю — и тоже расхохотался. И так мы с ним, ровно дети, взявшись за руки, скачем перед конюшней, помирая со смеху! А отец никак в толк не возьмет, что тут смешного? Что любимой лошади нет?
Интересное было путешествие, Александр Чеславович. Множество наблюдений я сделал, множество секретов узнал, а все не переставал дивиться. Так что впоследствии, когда меня попросили написать для Императорской комиссии общественного порядка о цыганских обычаях, подумал: а почему бы нет? Вот так, Александр Чеславович, сделался я экспертом. Потом мне еще попалась в руки знаменитая книга Бильмана[40], который завел в Кенигсберге цыганскую картотеку и почти все родовые группы из Пруссии, с Украины, с венгерских равнин досконально для нужд прусской полиции описал, — с тех пор я и в цыганских родах стал разбираться неплохо.
Ну и когда мы с комиссаром Ларионовым пришли в табор, что стоял за Нововейской, где в тот день играли цыганскую свадьбу, я сразу узнал, что это кэлдэраши.
А этот наш Андраш? Он, подобно другим своим соплеменникам, с которыми я свел знакомство, обмануть всякого, кто не цыган, считал священной моральной обязанностью, но как держать зло на парня, который красив, точно грузинский князь с Кавказских гор? Александр Чеславович, дорогой, они любого нецыгана считали не совсем полноценным человеком, гораздо хуже их самих. Обокрасть такого, обмануть — никакой не грех. Но своего пальцем тронуть? Упаси Бог! А уж дочку выдать за “нечистого” — сущее преступление!
Когда я читал книгу Вильмана, у меня волосы дыбом вставали! Чего только с ними не делали! Изабелла Кастильская, королева католической Испании, повелела их бичевать, заковывать в кандалы и отрезать уши. Англичане вешали даже цыганских детей. В германских краях их пороли, рвали ноздри и уши, выжигали клеймо на лицах. Цыганок с цыганятами, отрезав уши, кнутами гнали до самых границ государства. А рейнские графья на цыганские таборы охоту устраивали, да еще какую — верхом, с охотничьими рогами; нравилось им у себя во дворцах держать коллекции отрезанных цыганских членов. Мол, вот это настоящие охотничьи трофеи! Рьяная католичка Мария Тереза, знаменитая австрийская императрица, приказала у цыган детей отбирать и отдавать на воспитание крестьянам…
И как же им было после такого, Александр Чеславович, не считать себя высшим народом, лучше всех прочих? Гонимый платит гонителю презрением, обычная история. А думаете, люди этого не ощущают, не видят? Всякое презрение ранит. Ну как тут смягчить сердца? Как вынуть из руки нож? Я цыганские обычаи описал, ибо этот прекрасный, хоть и странноватый народ, как все прочее, может кануть в Лету. Жаль, если о ромах забудут. Но скоты? Полагаю, в человеческом языке это не лучшее слово. А кто таковое словцо употребляет, обязан считаться с тем, что рано или поздно накличет себе на голову беду…»
За окнами гостиной на Розбрате садится солнце, день заканчивается, под стеклом сотней оттенков переливаются разложенные на фиолетовом плюше минералы, так что нельзя понять, какова их подлинная окраска, смерть меняется местом с жизнью, я внимательно слушаю рассказ советника Мелерса про цыган — а в душе такое смятение, что я уже сам не разберу, где прямой путь, а где окольный, где свет, а где тень, он же только улыбается над своей чашкой чаю, подкручивает фитиль в лампе, Игнатьеву кричит, чтобы подправил самовар, — и кажется, моя растерянность его забавляет, хотя ведь мы касаемся страшных вещей?
Империалы
А потом эта встреча в темноте…
Около одиннадцати — да, кажется, без нескольких минут одиннадцать, — когда я возвращался от советника Мелерса, у парадного меня остановил какой-то мужчина. Лица его я не видел. Фонарь на Велькой отбрасывал тень, в которой все тонуло. Он приблизился. «О, пардон, вижу, вы нынче… чего-то…» — щелкнул каблуками, козырнул, приложив широкую ладонь к фуражке с твердым козырьком. Я хотел его обойти, но он заступил мне дорогу: «А у кармелитов что написано? Miser res sacra. Так? Несчастный — святыня. Мудрые, святые слова…» Я чувствовал, что он скорее прикидывается пьяным, чем на самом деле пьян, а он, словно прочитав мои мысли, наставительно поднял палец: «Miser res sacra… то есть простого человека уважить надобно, ибо это, с позволения сказать, — основа основ. Вы, небось, подумали, на вас, прошу прощения, бандюга какой с ножом в кармане, а карманы-то, вот, пожалуйста! — он резким движением вывернул оба кармана, — сами видите, что один, что другой, с позволения сказать, пустые. Ни ножа, ни денег. Полный нуль, значится».
Я не раз видал ему подобных — бывших бухгалтеров, вышвырнутых на улицу за кражу пары рублей, путейцев с Варшавско-Венской железной дороги, уволенных за пьянство, полещуков в суконных куртках, бродящих с протянутой рукой в поисках богатых земляков, владельцев лесопилок и винокурен за Бугом, которые приезжают в Варшаву развлекаться в отдельных кабинетах на Товаровой, — и подумал было, что сейчас он, согнувшись в три погибели, униженно кланяясь, начнет просить скромное вспоможение, но он только снисходительно покачал головой. «Нет, нет, я вспоможения не прошу. Разве я посмею обратиться за подаянием к такому благородному господину…» Явно прикидывается эдакой темной личностью с пользующейся дурной славой городской окраины, но манжеты белоснежные.