«Эка чего вздумали, — негодовал пан Корус, который присоединился к нам на углу Новогродской. — На своих звать черкесов? Не стыдно?» — «Каких еще своих?! — вскипел пан Ярош. — Это что же за свои, которые поджигают и бьют?» Пан Корус кривился: «Не всякого бьют, пан Ярош, не всякого, а иной раз и не мешало бы. Работать не желают, воруют, это и малые дети знают». — «Но жечь?» — «Ах, какой вы чувствительный! Огонь — это святое. Его нам Прометей дал. Мир очищает. Вы же, кажется, закончили классическую гимназию. Верно?»
Черкесы явились на луг под березами около одиннадцати, но не потому, что вняли призыву пана Яроша, а потому лишь, что огонь очень уж близко подобрался к складам Кнакельсона, на которых хранилась грузинская мануфактура. Люди, рывшиеся в перевернутых кибитках, где, кроме какой-то медной посуды, брать уже было нечего, при виде конного отряда прыснули в заросли ивняка. Пан Ярош видел из окна, как всадники в бурках, даже не пришпоривая лошадей, не спеша приближаются со стороны полигона. Только когда прапорщик в меховой папахе поднял нагайку с серебряной рукояткой, отряд перешел на рысь. Сверкнули сабли: били плашмя по головам и спинам, но лениво, тяжелыми взмахами. Кого-то схватили и погнали гасить огонь, но что там было гасить? Только у самой стены склада, где занялась трава, понадобилось затоптать пламя. Потом под кривой березой нашли тело убитого цыгана. Обгоревший труп завернули в дерюгу и положили на уцелевшую повозку. За лошадьми, которые принюхивались к гари, беспокойно поводя головами, на коротких арканах вели нескольких человек. Иногда кто-нибудь из всадников дергал веревку, чтобы удостовериться, крепко ли держит петля. В тишине позвякивали удила.
Около полуночи под березами появился сам Иван Рудольфович Кнакельсон со своим секретарем. Подъехал в коляске с занавешенными окнами. Цыгане, которым удалось спрятаться на лугах за ивняком в хибарах барочников, промышлявших добычей и продажей песка, сторожко выходили из темноты. Лица их были черны от сажи. Кнакельсон спросил, сколько их, потом, оглядев всех, приказал открыть ворота второго склада, того, что со стороны Нововейской, где держали зерно из Одессы. Женщины, укутав детей в шали, легли на соломе у входа. Для мужчин нашлось место на деревянном помосте под крышей.
Сгорели целиком три повозки, остальные — продырявленные и обгоревшие — лежали на лугу вверх дном. На рассвете, рассказывал пан Ярош, к складу Кнакельсона подъехали казацкий офицер в белой бекеше, поручик из Цитадели, чиновник из Ратуши и — пан Ярош не скрывал удивления — советник Мелерс. Они обменялись парой слов с самым старым цыганом, потом повернули к караульне. Около семи табор съехал с луга на Нововейскую и направился в сторону Гуры Кальварии. На выжженной траве осталось немного обуглившегося мусора, сломанные колеса, растрескавшиеся бортики венецианской карусели. Все без труда убрали к полудню.
За завтраком мы долго молчали. Я передал отцу хлеб: «По-видимому, людей кто-то подстрекал». Отец покачал головой: «Думаешь, надо было подстрекать?» — «Ян слышал, что там, под березами, крутился кто-то из Ратуши». — «Из Ратуши? Наверно, с Воли или Повислья». Мы разговаривали в салоне, дверь была полуоткрыта. Анджей в соседней комнате переписывал в тетрадь что-то из Цицерона, нервно грызя ручку. Чему тут удивляться! Это ведь всего в нескольких кварталах от нас! Такой огонь! В двух шагах! Анджей крепко сжимал в пальцах перо: «Но кто же он был?» — «Кто?» — «Ну, тот, кого видели под березами». — «Ах, этот. Не знаю. Ян говорил, возможно, кто-то из Ратуши». Анджей опустил голову: «Боже, как страшно».
Под вечер отец позвал меня в кабинет. «Знаешь, погромы были не такие. В восемьдесят первом генерал-губернатор Альбединский запретил организовывать гражданскую гвардию, и были избиты две тысячи еврейских семейств! А полиция только наблюдала». — «Думаешь, этим дело не кончится?» — «Вряд ли». — «А та история в Святой Варваре?» — «Ну да, тут возможна некая связь. Хотя, полагаю, для этого не нужна никакая Святая Варвара. На фабриках условия тяжелые. Люди отчаялись. А из России, спасаясь от погромов, понаехало много евреев, и живется им неплохо, а это колет глаз. Надо ли больше?»
Мы молчали. За окном в красных лучах заходящего над православным кладбищем солнца сверкал зеленый купол. Отец взял трубку: «Но я не о том хотел. Я об Анджее». — «Знаю, — я кивнул, — он все это очень сильно переживает». Отец посмотрел на меня: «Ты к нему ближе, приглядывай за мальчиком повнимательнее. Он последнее время плохо спит, Янка мне говорила. Во сне кричит что-то про кровь».
Но что мы могли сделать? Когда часы пробивали одиннадцать, я подходил к дверям Анджея, но нет, ничего, ровное дыхание, спокойный сон, только в субботу, около полуночи, проходя по коридору, я услышал крик. Подбежал к кровати. Анджей дрожал. «Уже все хорошо, — я гладил его по голове. Глаза у него были красные, лоб горел. — Не думай об этом. Все уже прошло. Не бойся». Щурясь, он всматривался в меня, словно не узнавая, потом откинул со лба волосы: «Знаю. Иди уже. Я засну. Иди».
В полдень я зашел к панне Эстер. Она с трудом дышала: «Что случилось той ночью? Янка мне сказала…» Я коснулся ее руки. Рука была горячая. «Ничего, не стоит и говорить. Отдыхайте». Она пошевелила пальцами: «Пан Александр…» Я погладил ее руку: «Молчите. Доктор Яновский не устает повторять, что вам необходим покой. Никаких волнений. Вы должны набираться сил». Она печально улыбнулась. Я не выпускал ее руки: «Анджей очень о вас тревожится. Вы должны поправиться». Она глубоко вздохнула: «Знаю, должна. Но как-то все… Янка говорит, там били, поджигали…» — «Вот и хорошо. От нас это далеко. Не травите душу. Постарайтесь уснуть». Краем влажного полотенца я протер ей виски. Она закрыла глаза: «Я хочу жить, пан Александр, Боже, как я страшно хочу жить». — «Да не думайте вы об этом! Лето ото дня ко дню все краше. Знаете, как цветут липы на Аллеях? А сколько роз в Саксонском саду!» Она не открывала глаз: «Вы так говорите, а я чувствую: что-то неладно». Я покачал головой: «Ерунда, это просто дурные мысли. Увидите, мы с вами еще до Успения поедем на Вислу. Ах, как там сейчас красиво!»
И так, сидя возле кровати с высокой спинкой из гнутого дерева, где лежала с закрытыми глазами панна Эстер, я рассказывал ей об улицах, сбегающих к Висле, о садах, которые минуешь по пути на песчаный берег, но она… она, похоже, не слышала моих слов, потому что снова начала проваливаться в горячечный, тяжкий сон, из которого не всегда возвращаются.
Раиса
Но что, собственно, на этом лугу среди сожженных повозок делал на рассвете советник Мелерс? И почему пожаловал на цыганскую свадьбу вместе с комиссаром Ларионовым? И зачем записывал что-то в блокнот? Ходил, молчал, приглядывался… Однако, когда я зашел к нему, чтобы еще раз поблагодарить за протекцию и помощь панне Эстер, он и слушать не захотел никаких вопросов, только когда я пересказал ему, как Ян оценивает случившееся на лугу за Нововейской, положил ладонь на мою руку: «Конечно, это все страшно, Александр Чеславович, но чему тут удивляться? Люди защищаются…» — «Да ведь, — вскипел я, — это было явное нападение с грабежом и убийством!» Он покачал головой: «Несомненно… Но все не так просто. Я знаю, что говорю, ибо постиг немало цыганских секретов!»
И, слово за слово, попивая чай из чайной лавки Истомина, грызя колотый сахар из Тулы, советник Мелерс рассказал мне, как в молодости познавал цыганские секреты.
Однажды в лесу под Желяевом, где у Мелерсов было имение, остановились за соснами цыганские кибитки. Все высокие, нарядные, красиво раскрашенные — душе петь хотелось от радости. Да и как тут было не радоваться? Ведь он с малолетства зачитывался Пушкиным и Проспером Мериме, обожал цыганские песни, а поскольку мода была такая — «идти в народ»… короче, когда табор собрался в путь, он вскочил на одну из повозок, Игнатьеву велел сесть рядом, а куда поедут? — да хоть в саму Москву!
Советник Мелерс улыбнулся своим воспоминаниям.