Я молчал. Перед глазами у меня еще было туго спеленутое мокрыми серыми тряпками, скованное тело, червяком извивающееся в хрустящей массе толченого льда, — картина эта потом снилась мне много ночей подряд, не желала уходить из памяти, неизменно живая, вызывающая страх и восхищение, потому что за отчаянными бессильными движениями вдруг открылась ни с чем не считающаяся, неподвластная мысли и слову нелепая надежда, которую ничто — я знал — не могло сломить. И позже, возвращаясь мысленно к той минуте, опять ощущая под пальцами холод рвущегося с треском намокшего полотна, которое я сдирал с ее плеч, я снова убеждался, что поступил так, как следовало поступить, даже если отец был прав.
«Прости, отец, — я вынул трубку из его дрожащей руки и сам затолкал туда табачный завиток, — но это могло ей только повредить».
Я не ошибся: под вечер панна Эстер начала бредить, прерывающимся усталым голосом тихо напевала какую-то немецкую песенку о Хайди и Катарине.
Когда мать по возвращении из Отвоцка услышала, что произошло, она только вздохнула: «Пригласить казарменного врача! Чесь, ты в своем уме?!» Отец кипятился: «Я Зальцману доверяю, Корнилов ему дочку вылечил. Как же я мог отказаться от помощи?»
Анджей, вернувшийся вместе с матерью, стоял на пороге комнаты на втором этаже и молча смотрел на панну Эстер, которая в зеленой нише, на кровати с высокими спинками из гнутого дерева, под горячими полотенцами, укрытая сверху клеенкой, ватным и шерстяным одеялами, хрипло дышала, забывшись тяжелым сном.
Камень
Назавтра около девяти утра я услышал голос пани Мауэр. Он доносился с кухни, где пани Мауэр присела, чтобы, торопясь и глотая слова, поделиться с Янкой новостями — такими волнующими, что отец даже поднял голову от «Курьера», а она, наклоняясь к Янке, еще раз повторила, что все это правда, иначе зачем бы прелату Олендскому — как она добавила шепотом — просить об этом помалкивать? «Так что и ты, Янка, не выдавай секрет, и никому, никомушеньки ни слова…»
Но разве могло хоть что-нибудь сдержать волну перешептываний и сдавленных восклицаний, которая все шире разливалась по просыпающемуся городу?
Говорили о том, что случилось в костеле св. Варвары.
«Было около восьми, — пани Мауэр вытирала лоб батистовым платочком. — Перед алтарем никого, костел пустой, Якубовская меняла воду в вазах с цветами, спустилась, а он уже там был, стоял на коленях у передней скамьи…» — «На коленях?» — Отец поднимал брови. «Ну да! — пани Мауэр возмущалась, что ее перебили в самый важный момент. — Делал вид, будто молится, но что-то Якубовскую кольнуло, она обернулась… тут он как размахнется…»
Цепочки слов перетекали из улицы в улицу, как косяки слепых рыб, ощупью отыскивающих дорогу в заросшем камышом озере. Кто-то клялся, что там, у Святой Варвары, без нескольких минут восемь, в темном костеле, где после мессы, которую отслужил викарий Ожеховский, уже были погашены все свечи, у самой капеллы видели невысокого коренастого мужчину, чернявого, со шрамом над бровью, который стоял за колонной, вроде бы кого-то подстерегая.
«И что плетут! — панна Розвадовская, которую отец встретил в пассаже, не скрывала раздражения. — Это был жгучий брюнет, огромный мужик, из тех, что идут в плотогоны». — «Ну да, раз черные волосы, — задумывался пан Малишевский, узнавший об этой истории от Яна, — верно, кто-нибудь из цыган, что ночуют сейчас в кибитках на Мокотовском поле. Безбожие, известное дело, распространяется в первую голову среди людей, не имеющих собственного дома и постоянных занятий. Дом — это святое, формирует человеческую душу».
Панна Осташевская, которой все в подробностях рассказала Юлия Хирш на прогулке в Саксонском саду, только крестилась: «Это наверняка был дьявол, не человек, из тьмы вышел и во тьму вернулся». — «Дьявол! — фыркал пан Залевский, владелец лавки колониальных товаров, когда отец повторял ему эти слова. — Дьявол, пан Чеслав, который зовется Розенкранц или Апфельбаум. Да это, пан Чеслав, как пить дать работа сионистов. Чему тут удивляться! Тот, кто детей на мацу похищает, и на худшее способен». — «Залевский этот — он бы и социалистов с удовольствием приплел, — язвил путейский служащий Мигонь, на которого мы вечером наткнулись около почты, — но у социалистов поважней есть заботы, чем, пускай даже знаменитая, статуя святой — дай-то Бог, чтобы она как можно дольше радовала наш взор».
Но постепенно, с часу на час, картина случившегося вырисовывалась все отчетливее. «Надо бы спросить прелата Олендского, — бормотал отец, раскуривая трубку. — Слишком много свидетелей, клянущихся, что видели все своими глазами». А противоречивые версии множились. Я заметил, как жадно Анджей, когда мы дома обсуждали слухи, ловил каждое слово. То, что случилось у св. Варвары, его изрядно напугало. Да и неудивительно. Это же в нескольких шагах от нас!
А вокруг св. Варвары между тем собирались толпы. Пожарные усилили охрану Богоматери Кальварийской, встали по обеим сторонам в золоченых касках, с топориками за поясом, хотя прелат Олендский уверял, что в этом нет необходимости. Скопище голов колыхалось перед мраморной балюстрадой, отделяющей бумажную пещеру от пресвитерия. Каждый хотел увидеть место, куда угодил камень.
На ступенях капеллы запылали сотни новых свечей и лампад. Дрожание горячего воздуха, пахнущего воском, оживляло белое лицо статуи, нагоняя страх и приводя людей в возбуждение.
Только в среду мы узнали еще кое-что. Пан Малишевский якобы разговаривал с самим Якубом. Из всего услышанного складывалась приблизительная картина произошедшего, хотя полной ясности по-прежнему не было.
Когда на ковре у подножия алтаря среди поломанных свечей нашли небольшой круглый камень, прелат Олендский попросил всех в ризницу: «Произошел несчастный случай, но это не должно бросить тень на святое место. И разглашать подробности нет нужды. Отец Вацлав, — обратился он к викарию Ожеховскому, — приведите все в порядок, поставьте новые свечи. Лампада разбита?» — «Нет, — ответил тот, — только ваза с цветами». — «Хорошо, — прелат спрятал ладони в рукава сутаны, — позаботьтесь, чтобы все было как раньше. А мы, — он кивком указал на диаконов, которые, обеспокоенные доносящимся из пресвитерия шумом, тоже пришли в ризницу, — перейдем в капеллу Святой Варвары и помолимся за этого человека».
Свежие цветы, белые каллы в высоких вазах, перенесенные с главного алтаря, поставили возле статуи, в ризнице нашлась чистая скатерть, с новыми свечами тоже не было хлопот. Только во время уборки… Стряхивая с вышитой скатерти осколки разбитой вазы, Якубовская, женщина с Польной, которую ксендз Олендский недавно взял в плебанию[27] следить за порядком, посмотрела наверх. На правой руке Скорбящей Богоматери Кальварийской виднелся светлый, свежий след от отколовшегося кусочка дерева.
Ксендз Ожеховский осторожно, двумя пальцами взял обломок — дубовая древесина была темная, потрескавшаяся, — затем положил его на золоченый постамент статуи: «Ядвига, приведите Якуба». Якуб держал маленькую мастерскую в доме номер тринадцать на Хожей и был мастер на все руки. Он явился через несколько минут. «Надо починить статую», — сказал ксендз Ожеховский. «Что случилось?» Ожеховский не стал уточнять. Якуб посмотрел вверх. «Сломалась», — нехотя добавила Якубовская, глядя на ксендза Ожеховского. Якуб принес лестницу, протер тряпочкой деревянный обломок и поднялся на несколько ступенек.
Однако, оказавшись на уровне распростертых рук Пресвятой Девы, перекрестился и стал спускаться вниз, не сводя глаз с белого лица статуи. «Что случилось? — ксендз Ожеховский посмотрел на него внимательно: ему показалось, что Якуб дрожит. — Почему ты слезаешь?» Якуб медленно опустился на колени. Ксендз Ожеховский повернулся, ища взглядом Якубовскую: «Подите сюда, Ядвига… Нужна свежая вода. Якубу нехорошо». Но Якуб только замотал головой и, протянув руку в сторону статуи, сказал тихо: «Там кровь».